Отец и сын
"Я могу сказать, что живу на земле не в порядке правила, а в порядке исключения".
Л. Троцкий, 8-го июня 1940 г.Ночь. Темнота. Я проснулась. Пробегают слабые пятна света и вновь исчезают. Привстала ... слышу выстрелы. Стреляют здесь, у нас в комнате. Я всегда спала чутко, и проснувшись быстро ориентировалась в происходящем. Лев Давидович обладал в молодые годы хорошим сном. Бессонница пришла к нему, впервые, когда началась в СССР атака оппозиции, когда страницы "Правды" заливались черной клеветой, непостижимой, фантастической; она ошеломляла читателей, оглушала их. Клеветники защищались, оправдывались ложью - другого орудия у них не было.
Верили ли читатели? И да и нет. Гигантская сила бурного потока злословия заливала, топила - они теряли ориентацию... Уставшие, изнеможенные героическими годами революции, полные страха за будущее ее завоеваний, - они начинали верить в клевету, как в чудо верят в периоды упадка и прострации. Я видела, как дрожали руки читателей, державшие огромные листы "Правды", как они опускались и снова подымались.
Наши мальчики тоже потеряли сон. Младший с горьким недоумением спрашивал меня: "Что это? - о папе так? как они смеют?" А старший неистовствовал, приходил возбужденный, бледный и рассказывал о впечатлениях окружающей молодежи и о своей борьбе с ударом грязного потока: "Храбрый портнишка" (сказка Андерсена) говорил отец, глядя на него с одобрением. "Храбрый портнишка" гордился своим здоровьем и был немало смущен в тот период неожиданной бессонницей, но не сдавался. Он гордился своим здоровьем до двух последних лет, когда оно стало, вдруг, быстро ухудшаться. Черные годы циничных московских процессов подкосили его основу. Лев являлся, хотя и заочно, одним из главных обвиняемых. Как яд преступная клевета отравляла его молодой организм. А убийства Зиновьева, Пятакова, Муралова, Смирнова, Каменева, Бухарина (Бухарин не участвовал в первом процессе, но был уже в опале) и многих других, - последних двух он знал с детства, других несколько позже и знал их всех, как честных революционеров, учился у них, любил их, уважал, связывал с ними революцию, ее героизм, ее Ленина и Троцкого (В одной глухой деревушке Кавказа Ленина и Троцкого принимали за одно лицо и сложили о нем боевую частушку. Где она?) - потрясли всю нервную систему. К нему вернулась бессонница и он не в силах был ее остановить. Лекарства против нее плохо на него действовали. Засыпал под утро. А надо было вставать между семью и восмью часами и приниматься за работу. Она осложнялась надзором недремлющего ГПУ, агенты которого, как потом обнаружилось, жили рядом с ним: он занимал квартиру в доме № 26, а они в № 28.
Наш арест в Норвегии глубоко взволновал Льва, он полностью отдавал себе отчет в том, что это означало. Отъезд в Мексику, трехнедельное путешествие на пароходе в сопровождении одних врагов - внесли смертельную тревогу в его жизнь. Он прислал нам в Гурум (место нашего заключения в Норвегии) инструкцию, написанную химией и шифром о том, как надо организовать наше путешествие, она не была раскрыта нашими врагами, мы ее получили; направил к нам друзей из Франции. Но к нам никого не допустили. И никому из друзей не разрешили сопровождать нас. Три недели полной неизвестности были для Льва великим испытанием. Отец метался, как в клетке - взаперти. А запоздалые газетные сведения о знаменитой тогда, первой инсценировке московского процесса и невозможность отвечать на них, разоблачать лгунов, были для Льва Давидовича величайшей пыткой. Защищаться от клеветы, бороться с ней - ведь это было его стихией, его органической страстью; он находил успокоение в неистовой работе и борьбе со своими презренными врагами. Здесь же, в Гуруме, обреченный на молчание, - он заболел. Сын понимал это: отчаяние его было беспредельно. Он взялся за работу, которую не мог выполнить отец, чтоб облегчить последнего, он сам выступил с разоблачениями гнусных, заклейменных им мастеров "московских процессов" вошедших в историю, как самые позорные, самые отвратительные ее страницы. Свою задачу Лев выполнил блестяще. С большим волнением, мы читали в заключении его "Красную Книгу". Все верно, все верно, "молодец", говорил отец, с дружеской нежностью. Как нам, тогда, хотелось его видеть, - обнять!
Кроме революционной работы и писательской, сын занимался высшей математикой, к которой у него был огромный интерес. Умудрялся сдавать экзамены в Париже и мечтал о систематической работе. Накануне его гибели он был принят научным сотрудником в Голландский Научный Институт и должен был начать труд по вопросу о русской оппозиции. Он был единственный из молодых, обладавший огромным опытом в этой области и исчерпывающе знавший всю историю оппозиции, как она сложилась. Наша материальная неустойчивость его очень беспокоила. Как хотелось ему материальной независимости. Однажды, он писал о своих планах на заработок. Возможность была близка, но полной уверенности у него не было. "Это было бы замечательно"и (получение работы в "Научном Институте"), - говорил он, и прибавлял, шутя, "помогал бы престарелым родителями". - "Почему бы и не помечтать"? - спрашивал он. Мы часто с отцом с любовью и нежностью вспоминали эти слова сына.
Спалдинг (заместитель завед. русск. отделом Станфордского Университета) вел с сыном переговоры в Париже по поводу одной работы, которую он ему предлагал. Вот что он писал позже о Льве: "Я был очень потрясен, узнав о смерти Седова. Он произвел на меня впечатление исключительно способной и привлекательной личности, и без сомнения, его будущее было бы блестяще. Нам очень неясны обстоятельства его смерти, некоторые источники нашей информации указывают, что она вызвана медицинской неосмотрительностью или даже чем то более ужасным. Не найдете ли Вы возможным написать краткую записку с изложением разговора, который я имел с Седовым прошлым октябрем (1937 г.), включая предварительное соглашение, которое я с ним сделал. Я мог бы использовать такого рода записку, если бы удалось получить некоторую информацию от Троцкого относительно русской гражданской войны и военного коммунизма".
Почти с детских лет Лева вошел в революцию и не расставался с ней до конца своей жизни. Детская полусознательная преданность ей перешла потом в сознательную и твердо укрепилась в нем. Однажды в 1917 г. летом он пришел из школы с окровавленной рукой в помещение "Союза Деревообделочников" (большевистский), где я тогда работала в качестве редактора и корректора его органа: "Эхо Деревообделочника". Это было время горячих прений, они велись не только в Таврическом дворце или в Смольном, или в цирке, но на улицах, в трамваях, в школах и на службе. С утра, обычно, в помещение нашего союза набивалась масса рабочих и обсуждали текущие вопросы, т. е. вопросы предстоящего захвата власти пролетариатом. Они неразрывно связывались у рабочей массы с личностью Л. Д. Обсуждались его речи: единение, непреклонная воля чувствовалась в этих обсуждениях - страстное желание следовать призывам до конца с несокрушимой волей к победе.
Детям разрешили обедать в столовой союза вместе со мной. Лев Давидович в то время сидел в тюрьме временного демократического правительства. На вопросы товарищей, что с его рукой, он сказал, что его укусил Керенский (сын премьера). Каким образом? "Я ему дал в зубы". Мы поняли, что это означало. В той же школе учились и дети Скобелева, тогдашнего министра труда. Потасовки происходили ежедневно.
Удар ГПУ из-за угла оборвал молодую талантливую жизнь нашего сына, нашего друга. Это расплата за небывалый в истории человечества взлет Октябрьской революции. Виновники ее падения заканчивают свое гнусное дело. Прийдет вторая Октябрьская революция, она завоюет весь мир и отдаст должное, как героям своей предшественницы, так и ее могильщикам.
Лев Давидович не читал черных листов коммунистической партийной газеты, которая называлась "Правдой", он бросал на нее беглый взгляд и брезгливо отодвигал ее в сторону.
Стреляют - Лев Давидович тоже проснулся. На ухо я сказала ему: "стреляют здесь в комнате", и прижавшись к нему чуть-чуть подтолкнувши его, спустилась вместе с ним с низкой кровати на пол.
Стреляют, сказала это - с тем же чувством, что и в 1917 г., в июльские дни: "пришли", когда в Петрограде (так назывался Ленинград) явилась к нам полиция правительства Керенского, чтоб арестовать Л. Д. Ареста тогда мы ждали - это было неизбежно. Нападения Сталина мы тоже ждали. Оно было тоже неизбежно. Но все же 24-го мая 1940 г. ночью, это ожидаемое было более неожиданным, чем в 1917 г. - арест.
В ту пору правительство Керенского одержало победу, не надолго ... но, тем не менее, оно успело арестовать вождей-большевиков. Я помню, как разрешился кризис временного демократического правительства. Происходило бурное заседание в великолепном колонном зале Таврического дворца; я находилась в ложе совсем близко к трибуне, переполненной Либерданами (так Демьян Бедный назвал в одном из своих стихотворений, пользовавшимся огромной популярностью, - меньшевиков). Вдруг, раздались победные звуки музыки. Во дворец торжественно вошел оркестр, сопровождаемый оглушительными аплодисментами и восторженными приветствиями. Правительство тайно вызвало с фронта верные ему полки, как показало будущее это были последние. Но на данное время этого было достаточно; - оно почувствовало почву под ногами. Я видела, как заполнявшие трибуну, победители украдкой, пожимали друг другу руки, как они с трудом сдерживали охватившую их радость; лица их сияли, сохранить, как то требовалось обстоятельствами, хотя бы видимость спокойствия, им не удавалось.
Через несколько дней начались аресты. Мы с Л. Д. в то время располагали маленькой комнатой в квартире товарища Ю. Ларина; мальчики находились у друзей в Терноках. Весь последний день, как впрочем, и предыдущие до поздней белой - петербургской ночи Л. Д. провел на митингах.
В пять часов утра, я услышала во дворе сдержанный топот по асфальту, подбежав к окну, и приподняв чуть-чуть штору, увидела в раннем белом свете серые шинели с ружьями на перевес: - это был военный отряд Временного демократического правительства. Никаких сомнений - это к нам. И, коснувшись плеча Л. Д., сказала ему: "пришли". Он вскочил и начал быстро одеваться. Раздался звонок. Предупрежденный мной, тов. Ларин не сразу открыл дверь. Позвонили еще. Спросили Луначарского - это для начала, а потом предъявили ему приказ об аресте Троцкого. Ларин не сдавался. Заставил их ждать. Звонил по телефону ответственным Либерданам. Но ... ответа нигде не было. Мы простились. Лев Давидович подбадривал меня. Его увели. Общее политическое положение тогда было очень серьезно. Борьба началась открытая теперь уж действиями. Борьба на жизнь и на смерть. Но последний взгляд Л. Д. перед его уводом был полон уверенности и вызова: "посмотрим, кто - кого", говорил мне этот взгляд.
Начала хлопоты о свиданиях, передачах и пр. Мне помогали Лев и Сергей, которые взяли на себя передачи (провизию и пр.) и превратили это в спорт: "кто скорей". Большим затруднением для них являлись, переполненные трамваи, но они пользовались буферами и, всегда точно к назначенному часу, поспевали в тюрьму.
Очень взволновал их второй арест отца, - но вся окружающая обстановка предвещала скорое освобождение и победу. Все было совсем иначе, чем в Галифаксе, когда в 1917 г., по дороге в Россию, нас сняли с парохода англичане и разделили. Мальчиков оставили со мной на положении арестованной, но не в тюрьме, а в грязной квартире русского шпиона, - где нам отвели комнату. А Л. Д. с другими увезли, не дав никаких объяснений. Полная неизвестность и изолированность угнетала нас в ту пору чрезвычайно.
Спустившись на пол, мы оказались у стены в углу, в стороне от перекрестных выстрелов, которые раздавались без перерыва в продолжении нескольких минут. Позже мы подсчитали дыры в стенах и дверях нашей спальни - их было 60. Прижавшись к стене, мы ждали и я привстала, чтобы закрыть Л. Д. собой, так как выстрелы направлялись на него, казалось мне, но он задержал меня. "Дедушка!" услышали мы крик внука, который спал в смежной комнате и в которую вошли преступники. Голос его прозвучал не то, как предупреждение о грозящей нам опасности не то, как мольба о защите. Он забыл об этом, забыл о своем крике, и как я ни старалась навести его на след своих переживаний и воспоминаний - он его не восстановил. Но нас привел в оцепенение этот крик. Все стихло. "Они его увезли" - сказал мне тихо дед. На пороге, разделявшем нашу спальню от комнаты внука в освещении пламени от брошенного зажигательного снаряда, мелькнул силуэт, круг его каски, блестящие пуговицы, продолговатое лицо, мелькнул, как во сне, я не могла задержаться на нем дольше. Стрельба в комнате оборвалась. Мы ее слышали дальше во дворе.
Тихо, медленно, мы пересекли нашу спальню и вошли в ванную комнату, окно, которой выходило во двор, напротив домика, в котором жили наши друзья, - охрана наша, там же стоял огромный эвкалипт, оттуда же раздавалась пальба! У этого эвкалипта, как мы узнали потом, враги установили пулемет. Непрерывным дождем выстрелов, - они стратегически отделили охрану от нас. Следственные власти позже обнаружили бомбу в 1 1/2 кило динамиту: сведения об этом имеются в протоколах суда по делу о нападении Сикейроса, которого впоследствии (28-го марта, 1941 г.) освободили: за неимением материала по обвинению. Чудовищно. "Хозяин советской страны", "отец народов" и т. д. и т. п. щедро заплатил из пролетарской кассы. Бомба по данным протоколов, оказалась с каким то техническим дефектом и не была использована преступниками. Но данные следствия говорят, что, заложенная в ней сила взрыва была такова, что могла снести весь дом до основания.
Оборвалась пальба и во дворе: потом ... все тихо ... нестерпимо тихо. "Куда мне тебя спрятать"?... Я теряла силы от напряжения и безнадежности. Теперь, теперь они прийдут, чтоб покончить с ним, кружилась голова ... и вдруг тот же голос внука, но со двора и голос совсем, совсем другой, как стаккато в музыке, прозвучал он, бодро, весело: "Аль-фред! Мар-ге-рит!" Он вернул нас к жизни. Предыдущий момент, ночная тишь после выстрелов, чувствовалась нами, как могила, как смерть... "они все убиты".
"Альфред! Маргерит!" ... нет, живы ... живы. Но почему же к нам никто не идет? Никто нас не зовет? Ведь те ушли: боятся ... боятся встретиться с непоправимым. Мы взялись за ручку двери из спальни в кабинет Л. Д., она была заперта, хотя обычно мы ее не запирали. Дверь была вся изрешечена выстрелами, из нее стреляли в спальню - в отверстия я увидела комнату, освещенную мягким золотистым светом лампы под абажуром на потолке, увидела стол, покрытый рукописями в полном порядке, библиотека не тронута, спокойно все там, там царит обстановка мысли, творчества. Она, как накануне и как это странно: порядок, спокойствие, освещение, все на столе цело. Только дверь зияет черными дырами и говорит о происшедшем преступлении. Мы стали стучать ... прибежал Отто: "дверь почему то не открывается"... Общими силами дверь открыли. Вошли в эту, чудесную, непотревоженную тогда комнату.
Сева, Альфред, Маргарита, Отто, Чарли, Джек, Геральд - все налицо. Нет с нами Боба Шелдона - он, бедный мальчик, был на дежурстве, его увезли. Кое-какие принадлежности его одежды и вооружение остались в пустом гараже и они мучительно сжимали сердце, хотелось спросить их, как произошло все с нашим другом, стражем нашим, где он, что с ним? Вещи Боба, покрытые тайной, говорили нам о его гибели. Шелдон, у него за плечами всего 23 года, сколько в этой молодой жизни погибло надежд, идеализма, веры в будущее, борьбы за него. Экзотическая Мексика его пленяла. Он соблазнился яркими птичками, приобрел их и устроил в нашем саду и так трогательно ухаживал за ними. Двадцать три года - им не хватало жизненного опыта; у них не успело отложиться сознание опасности, необходимости быть на стороже, но чуткость их должна была все это накопить в непродолжительное время. Шелдон любил прогулки; в свободные часы он совершал их в окрестностях Койоакана и приносил букеты полевых цветов. Вскоре по приезде к нам он получил урок от Льва Давидовича. У нас производился ремонт, каждые 15-20 минут надо было отпирать ворота, чтоб выпустить рабочего с тачкой на улицу и потом впустить его обратно. Боб был увлечен постройкой клетки, чтоб не отрываться от работы, он давал ключ от ворот рабочему. Это не ускользнуло от внимания Л. Д. Последний объяснил ему, что это очень неосторожно со стороны Боба и прибавил: "Вы, первый, можете оказаться жертвой своей неосторожности!" Это было сказано за месяц, либо полтора, до его трагической смерти.
День 24-го мая начался для нас рано, он был полон возбуждения. Чем больше мы углублялись в обследование пробитых стен и матрацов, тем больше проникались сознанием, грозившей нам опасности и тем более чувствовали себя спасенными. Нервное напряжение ночи разрядилось в возбуждение, сдерживаемое спокойствием. Отсутствие подавленности позже послужило одним из аргументов к бессмысленной и бесстыдной "теории о самопокушении". Рассказывая о ночном нападении ГПУ на нас, приходившим к нам в продолжении дня друзьям, я чувствовала, что рассказываю об этом почти весело: меня же слушали с тревогой; с испугом глядели на изголовья постелей, продырявленных пулями, а я говорила себе, как бы оправдываясь: "но ведь враги потерпели неудачу". Следующие дни все более и более укрепляли нас в том, что, понесенная на этот раз нашими врагами неудача должна быть ими возмещена; что вдохновитель преступления на этом не остановится. И наше радостное чувство спасенности затушевывалось перспективой нового покушения и подготовкой к нему. А параллельно с этим Лев Давидович участвовал в ведении следствия по делу 24-го мая. Вялый ход его беспокоил Л. Д. чрезвычайно. Терпеливо и неутомимо он следил за ним, разъяснял положение дела и суду и печати, делал сверхъестественное насилие над собой, чтоб опровергать очевидную и безнадежную ложь или злонамеренные двусмысленности и делал все это со свойственным ему напряженным вниманием, от которого не ускользала ни одна мелочь. Всему придавал значение, все вплетал в общее целое. И уставал. Спал плохо все с теми же мыслями, с ними же и просыпался. Я слышала, как иногда, наедине с собой, из внутренней глубины своей, Лев Давидович говорил: "устал и устал". Чувство величайшей тревоги сжимало меня; я знала, что это означает. Но я знала и другое: какой прилив сил, воодушевления и энергии почувствовал бы он, если бы мог вернуться спокойно к настоящей работе. Он намечал о Красной Армии исследовательский труд, для которого мы собирали материал; о международном положении; о мировом хозяйстве; последнее время о войне. Повседневные события и очередные преступления Сталина отодвигали эти работы на второй план. Труд о Сталине ему был навязан посторонними обстоятельствами: материальной необходимостью и его издателем. Лев Давидович не раз хотел написать "ходовую" книгу, как, он говорил, чтобы заработать на ней и отдыхать потом, на работе, над интересующими его темами. Но это у него не выходило, он не умел писать ходовых книг. Он долго колебался принимать ли предложение издателя, но наши друзья и среди них наш молодой кассир Я. Ф., (Он теперь отошел к меньшинству.) который прожил с нами не мало лет, сопровождал нас в разных странах, настаивал на этом. Л. Д. согласился. Он рассчитывал сделать эту работу в непродолжительное время. Но, приступив к ней, начал обставлять ее со свойственной ему добросовестностью и педантизмом, на который мне часто жаловался. Тем не менее предполагал закончить все к марту - апрелю 1940 г. Это ему не удалось. Сперва разногласия в нашей партии - американской ее секции, отвлекли его, а затем события 24-го мая.
Одним сокровенным желанием Л. Д. было рассказать о дружбе Маркса с Энгельсом, об их "романе", как он говорил мне, который, по его мнению, не был никем обследован так, как ему того хотелось. Лев Давидович очень любил Энгельса - весь его глубоко человеческий облик. Сочетание двух великих и столь различных натур друзей, объединенных одним целеустремлением, очень увлекало его.
Не без огорчения на время ему пришлось отказаться и от продолжения книги о Ленине. Его глубоко-горячим желанием было, показать Ленина, каким он был в действительности против всех тех, кто писал о нем, навязчиво измеряя его своей меркой. Л. Д. интересовал настоящий Ленин. Никакая выдумка эпигонов, будь она самой блестящей, не могла сравниться с подлинником. Ленин должен был предстать, он имел на то все права, перед историей со всей его гениальностью и со всеми его человеческими слабостями. Эпигоны же наделяли его добротой, скромностью, простотой, но что все это означало в применении к Ленину? Они его изображали по "образу и подобию своему". А Владимир Ильич не укладывался в общие рамки. Лев Давидович и от меня добивался, хотя бы самих мелких, незначительных воспоминаний, но соответствующих действительности, и очень был рад, когда я рассказывала или записывала для него неизвестные ему мелочи, в которых он угадывал настоящего Ленина.
В Смольном, в Петрограде, в 1917 г. наша квартира расположена была в одном коридоре с помещением Ленина и его семьи. Они пользовались ванной, которая находилась на нашей площади. Мы часто встречались на ходу. Ленин был всегда бодр, весел и приветлив. Однажды, зашедши к нам, увидел мальчиков, поставил их рядом, отошел на некоторое расстояние от них, и заложив руки в карманы, неожиданно для меня, весело сказал: "это мне нравится!" Он, вдруг, обратил внимание на костюмы детей. В то время не было тканей, искать материю на блузы, привилегированным порядком, мне не приходило в голову. Я отдала в чистку бархатную в цветах скатерть и сшила детям из нее косоворотки. Мальчикам они не нравились: "что же ты сделала нам блузы из ковра?"; я оправдывалась. Но это не помогало; правда, они их носили, но не без ворчанья. После похвал Владимира Ильича, мальчики успокоились.
В продолжении десяти лет в СССР больших колебаний в здоровье Л. Д. не замечалось. В ссылке, вернее в эмиграции началось чередование приливов и отливов в его физическом состоянии. В ссылке (Алма-Ата) жизнь Льва Давидовича была поглощена перепиской - это было, как бы продолжение жизни последнего времени в Москве; обсуждались текущие политические и тактические вопросы. Мы получали такое количество писем, что, иногда, не успевали прочесть их за день. На часть из них отвечал сын Лев Седов, на большинство из них отец. Последние месяцы, как известно, переписка была запрещена. Она перешла в нелегальное русло и приняла замедленный темп. На Принкипо (Турция) первое время Л. Д. было тяжко. Бездействие, оторванность угнетали его: встал вопрос о средствах на жизнь, на охрану, на поддержание иностранных оппозиционных групп. Все это заставило его принять предложение издателя: написать автобиографию. Психологически очень трудно было войти Л. Д. в эту работу. Она так резко не совпадала с общим его устремлением. Он заставлял себя "вспоминать", это расстраивало ему нервы и здоровье его в общем и целом сошло с рельс.
Оживление в его моральное и физическое состояние, внесла начавшаяся связь с европейскими единомышленниками. Приезды их к нам, дискуссия с ними, переписка, писание для оппозиционных органов Европы политических статей - все это вернуло Л. Д. в его родную стихию. И в свою очередь, облегчало ему принудительную работу над автобиографией.
При встречах за общим столом или на рыбной ловле в Мраморном море никто не подозревал "отлива". Разговоры на политические темы, шутки, подбадривания того или другого слегка приунывшего товарища, неизменно свидетельствовали о ровности настроения Л. Д. О том, что это не так, мог догадываться только сын, когда он жил с нами. Как я любила, как была счастлива в периоды "прилива". Свежесть, молодость, веселость, тогда, возвращались к Льву Давидовичу. Со страстью он тогда диктовал и политические письма, и инструкции друзьям, и автобиографию, и статьи и ловил рыбу в синем море. Неистовствовал. И все это в полном одиночестве. За стеной. Жизнь наша подле Ройяна (Франция) в одинокой вилле, "Брызги", на берегу Атлантического океана, которую нашли для нас наши друзья, началась для нас бурно. Приезжали ежедневно наши друзья и единомышленники из различных стран, чтоб повидаться с Л. Д. Бывало от 15 до 20 человек. Л. Д. проводил с ними по две-три беседы в день. Полный воодушевления, сил, неисчерпаемой, казалось, энергии, он поражал и радовал друзей своей неутомимостью и свежестью. И здесь во Франции вопрос о материальной стороне нашей жизни снова встал перед нами и очень остро. Наступило затишье. Мне пришлось уехать в Париж подлечиться. На этом настаивал Лев Давидович. В состоянии его здоровья приливы сменялись отливами. И из Ройяна, однажды, Л. Д. писал мне, что, несмотря на нездоровье, он провел беседу с приехавшими друзьями, на которой присутствовал и сын, и очень удачно провел. "Я видел Левика, писал он, как блестели его глазенки, как он сиял". После беседы лег рано в постель, т. к. чувствовал себя очень утомленным и слушал бушующий океан, брызги которого долетали до окна его комнаты и разбивались о стекло. Зашел Лева, чтобы проститься с отцом - он должен был вернуться в Париж. Обменялись несколькими горячими словами о проведенном собеседовании. Сын был очень взволнован и возбужден. Подошел к кровати отца, упал на грудь его и "по-детски", как писал отец, прижавшись к ней, сказал: "папочка, я тебя крепко люблю". Они крепко, со слезами простились.
Океан продолжает жить бурными приливами и отливами. Неистовствует. Великий борец также мог бы жить... Насилие. Насильники будут отомщены. Насилие отомрет. Будущее свободное человечество преклонится перед его неисчислимыми жертвами.
Наталия Седова-Троцкая.
Койоакан, Мексико."Бюллетень оппозиции" № 87 август 1941