Революционный архив

Бюллетень Оппозиции

(Большевиков-ленинцев) № 68-69

Другие номера

№№ 1-2; 3-4; 5; 6; 7; 8; 9; 10; 11; 12-13; 14; 15-16; 17-18; 19; 20; 21-22; 23; 24; 25-26; 27; 28; 29-30; 31; 32; 33; 34; 35; 36-37; 38-39; 40; 41; 42; 43; 44; 45; 46; 47; 48; 49; 50; 51; 52-53; 54-55; 56-57; 58-59; 60-61; 62-63; 64; 65; 66-67; 70; 71; 72; 73; 74; 75-76; 77-78; 79-80; 81; 82-83; 84; 85; 86; 87.

№ 68-69 10-й год изд. - Август-сентябрь 1938 г. № 68-69


Содержание

 

Сталин и его сообщники осуждены.

Тоталитарные пораженцы.

Л. Т.: Предостоящий процесс дипломатов.

Л. Троцкий: Их мораль и наша.

Эльза Райсс: Людвиг.

Л. Троцкий: К годовщине гибели Райсса.

Похищение тов. Клемента.
Л. Троцкий: По поводу судьбы Рудольфа Клемента.

Следствие по делу о смерти моего сына Льва Седова.

К.: Из Советов должны быть изгнаны бюрократия и новая советская аристократия.

Воззвание польских большевиков-ленинцев.

Сталин и его сообщники осуждены

Под заглавием "Не виновны" вышел из печати текст приговора международной следственной комиссии, номинально, по делу о Льве Троцком и Льве Седове, в действительности -- по делу о Сталине и сообщниках.

Not Guilty. Harper & Brothers, New-York, 1938.
Напомним прежде всего еще раз состав судей:

Джон Дюи, председатель комиссии, известный американский философ, заслуженный профессор Колумбийского университета, международный авторитет по вопросам педагогики;

Джон Чемберлен, американский писатель, долгое время состоявший литературным критиком "Нью-Йорк Таймс", лектор Колумбийского университета по вопросам журнализма;

Эдуард Росс, глава американских социологов, заслуженный профессор университета Висконсин;

Беньямин Столберг, известный американский публицист по вопросам рабочего движения;

Карло Треска, лидер американского анархо-синдикализма, издатель журнала "Ель Мартело", руководитель ряда стачек;

Сюзанн Лафолет, секретарь комиссии, известная писательница, редактор радикальных журналов;

Альфред Росмер, известный деятель французского рабочего движения, член Исполнительного комитета Коммунистического Интернационала в 1920-1921 г.г., главный редактор "Юманите" в 1923-1924 г.г.;

Отто Рюле, старый деятель левого крыла германской социал-демократии, сподвижник Карла Либкнехта, автор биографии Карла Маркса;

Венделин Томас, бывший лидер восстания немецких моряков 7-го ноября 1918 года, впоследствии коммунистический депутат рейхстага (1920-1924 г.г.);

Франциско Замора, бывший член исполнительного комитета Мексиканской Конфедерации Труда, профессор политической экономии, выдающийся публицист марксистского направления.

В качестве юридического советника комиссии фигурировал Джон Финерти, известный в Соединенных Штатах либеральный адвокат.

Все участники комиссии имеют за собой долгое и заслуженное прошлое в разных областях общественной жизни, науки и политической деятельности. Все они защищали в свое время Октябрьскую революцию от клевет реакции. Многие из них принимали участие в кампаниях по поводу сенсационных процессов Сакко-Ванцетти, Тома Муни и др. Если не считать А. Росмера, который в известные периоды был политически связан с Л. Д. Троцким, все остальные участники комиссии, как ее либеральное большинство, так и марксистское меньшинство, являлись и остаются противниками, так называемого, "троцкизма".

Комиссия работала чрезвычайно напряженно свыше 8-ми месяцев, допросила непосредственно и через посредство особой парижской подкомиссии многочисленных свидетелей, изучила многие сотни документов и формулировала свое окончательное заключение в приговоре, занимающем 422 страницы убористого текста.

Каждый пункт обвинения против Троцкого и Седова, каждое "признание" обвиняемых, каждое показание свидетелей, разобраны с исчерпывающей полнотой в отдельных параграфах. Текст приговора заключает в себе 247 таких параграфов.

Нет никакой возможности, разумеется, в настоящей заметке исчерпать содержание книги, которая навсегда останется памятником идейной честности, юридической и политической проницательности и неутомимого трудолюбия. Все те факты, даты, свидетельства, аргументы, которые рассеяны на страницах официальных стенографических отчетов московского суда, в критических и полемических произведениях друзей ГПУ и его противников, подвергнуты здесь тщательному анализу. Все сомнительное отсеяно, установлены лишь незыблемые факты, из которых сделаны незыблемые выводы. Они уже известны.

Параграф 246 гласит: "на основе всех данных, исследованных здесь, и всех установленных выводов, мы находим, что процессы в августе 1936-го и в январе 1937 года, были судебными подлогами".

Параграф 247 и последний гласит: "на основе всех данных, исследованных здесь, и всех установленных выводов, мы находим, что Лев Троцкий и Лев Седов не виновны".

Этой книги никакая сила не вычеркнет уже из оборота мирового общественного мнения. Об ее несокрушимые аргументы друзья и адвокаты ГПУ обломают себе зубы. Приговор вынесен и апелляции на него нет. На лбу Сталина выжжена печать: организатор величайшего судебного подлога в мировой истории!

* * *

Л. Л. Седов, положивший все силы на вскрытие истины о московских процессах, не дожил до появления этой исторической книги. Он имел, во всяком случае, удовлетворение познакомиться с кратким текстом приговора, опубликованным 20-го сентября прошлого года. Теперь правда об обвинителях Седова окончательно вскрыта. Остается вскрыть правду об его убийцах. Мы не сложим рук, пока не доведем эту работу до конца!


Тоталитарные пораженцы

Начиная с 1933 года, международное значение Кремля стало быстро подниматься. Не раз приходилось слышать от европейских журналистов такие примерно суждения: "Кремль держит в своих руках судьбы Европы", "Сталин стал международным арбитром" и проч. Как ни преувеличена была эта оценка и в те дни, но она исходила из двух несомненных факторов: обострения мировых антагонизмов и возрастающей мощи Красной армии. Относительный успех первой пятилетки, вытекавшая отсюда оптимистическая оценка второй пятилетки, осязательные для всех успехи индустриализации, создававшие для армии и флота промышленную базу, преодоление прогрессивного паралича железнодорожного транспорта, первые благоприятные урожаи на колхозной основе, рост количества скота, смягчение голода и нужды, -- таковы были внутренние предпосылки успехов советской дипломатии. К этому периоду относятся слова Сталина: "жить стало легче, жить стало веселее". Трудящимся массам жить стало действительно немножко легче. Бюрократии жить стало значительно веселее. Крупная доля национального дохода уходила тем временем на оборону. Численность армии мирного времени с 800 тысяч была доведена до полутора миллионов. Возрождался флот. За годы советского режима успел сложиться новый командный состав, от лейтенантов и до маршалов. К этому надо прибавить политический фактор: оппозиция, левая, как и правая, была разгромлена. Победа над оппозицией как бы находила свое объективное оправдание в экономических успехах. Власть Сталина казалась незыблемой. Все вместе превращало советское правительство, если не в арбитра Европы, то во всяком случае в крупный международный фактор.

Два последних года не оставили от этой ситуации камня на камне. Удельный вес советской дипломатии сейчас ниже, чем в самые критические месяцы первой пятилетки. Лондон не только повернулся лицом к Риму и Берлину, но и требует, чтоб Париж повернулся спиной к Москве. Свою политику изоляции СССР Гитлер имеет, таким образом, возможность проводить ныне через посредство Чемберлена. Если Франция не отказывается от договора с СССР, то она свела его к роли второстепенного резерва. Потеряв веру в московскую опору, третья республика неотступно следует по пятам Англии. Консервативные французские патриоты не без горечи жалуются, что Франция стала "последним доминионом" Великобритании. Италия и Германия, с согласия того же Чемберлена, собираются прочно утвердиться в Испании, где совсем еще недавно Сталин казался -- и не только самому себе -- вершителем судеб.

Искать причину катастрофического упадка международной роли советов за последние два года в примирении или смягчении международных противоречий никак не приходится; каковы бы ни были эпизодические и конъюнктурные колебания, империалистские страны фатально идут к мировой войне. Вывод ясен: банкротство Сталина на мировой арене есть прежде всего результат внутреннего развития СССР. Что же собственно случилось в самом Советском Союзе в течение двух последних лет, что превратило могущество в бессилие? Хозяйство как будто продолжает рости, промышленность несмотря на, так называемый, "саботаж", продолжает хвалиться успехами, урожай повышается, военные запасы накопляются, Сталин успешно справляется с внутренними врагами. В чем же дело?

Не так давно мир судил о Советском Союзе почти исключительно по цифрам советской статистики. Эти цифры, правда с тенденциозными преувеличениями, свидетельствовали все же о несомненных успехах. Предполагалось, что за бумажной завесой цифр скрывается возрастающее благополучие народа и власти. Оказалось совсем не так. Процессы хозяйства, политики и культуры являются в последнем счете отношениями между живыми людьми, группами, классами. Московские судебные трагедии обнаружили, что эти отношения из рук вон плохи, вернее сказать, невыносимы.

Армия есть квинт-эссенция режима, не в том смысле, что она выражает только "лучшие" его качества, а в том, что положительным, как и отрицательным тенденциям общества она придает наиболее концентрированное выражение. Когда противоречия и антагонизмы режима достигают известной остроты, они начинают подрывать армию изнутри. Обратное заключение: если армия, наиболее дисциплинированный орган господствующего класса, начинает раздираться внутренними противоречиями, то это безошибочный признак нестерпимого кризиса в самом обществе.

Экономические успехи Советского Союза, укрепившие в известный момент его армию и его дипломатию, больше всего подняли и укрепили правящий бюрократический слой. Никакой класс и никогда в истории не сосредоточивал в своих руках в столь короткий срок такого богатства и могущества, какие сосредоточила бюрократия за годы двух пятилеток. Но именно этим она поставила себя в возрастающее противоречие с народом, который прошел через три революции и опрокинул царскую монархию, дворянство и буржуазию. Советская бюрократия сосредоточивает в себе ныне, в известном смысле, черты всех этих низвергнутых классов, не имея ни их социальных корней, ни их традиций. Она может отстаивать свои чудовищные привилегии только организованным террором, как она может обосновывать свой террор только ложными обвинениями и подлогами. Выросши из хозяйственных успехов, самодержавие бюрократии стало главным препятствием на пути этих успехов в дальнейшем. Рост страны немыслим дальше без общего роста культуры, т.-е. без самостоятельности каждого и всех, без свободной критики и свободного исследования. Эти элементарные условия прогресса необходимы армии еще в большей мере, чем хозяйству, ибо в армии реальность или фиктивность статистических данных проверяется кровью. Между тем политический режим социалистической страны окончательно приблизился к режиму штрафного батальона. Все передовые и творческие элементы, которые действительно преданы интересам хозяйства, народного просвещения или народной обороны, неизменно попадают в противоречие с правящей олигархией. Так было в свое время при царизме; так происходит, но несравненно более быстрым темпом, сейчас при режиме Сталина. Хозяйству, культуре, армии нужны инициаторы, строители, творцы. Кремлю нужны верные исполнители, надежные и беспощадные агенты. Эти человеческие типы -- агента и творца -- непримиримо враждебны друг другу.

В течение последних 12-ти месяцев Красная армия лишилась почти всего своего командного состава, который рекрутировался первоначально в годы гражданской войны (1918-20), затем обучался, квалифицировался, пополнялся в течение следующих 15-ти лет. Радикально обновленный и непрерывно обновляемый офицерский корпус, бюрократия поставила под гласный надзор, осуществляемый новыми комиссарами. Тухачевский и с ним цвет командного состава погибли в борьбе против полицейской диктатуры над офицерством Красной армии. По своим социальным качествам военная бюрократия, разумеется, не лучше гражданской. Но конфликты и не проходят совершенно по этому водоразделу. Бюрократия, взятая в целом, сосредоточивает в своих руках две функции: власти и администрирования. Эти две функции и пришли ныне в острое противоречие. Чтоб обеспечить хорошее администрирование, нужно ликвидировать тоталитарную власть. Чтобы сохранить власть, нужно громить самостоятельных и способных администраторов.

Институт комиссаров, введенный впервые, в период строительства Красной армии из ничего, означал, по необходимости, режим двойного командования. Неудобства и опасности такого порядка были совершенно очевидны и тогда, но они рассматривались, как меньшее и притом временное зло. Самая необходимость двоеначалия в армии выросла из крушения царской армии и из условий гражданской войны. Что же означает новое двоеначалие: первый этап крушения Красной армии и начало новой гражданской войны в стране?

Комиссары первого призыва означали контроль рабочего класса над чуждыми и враждебными специалистами. Комиссары новой формации означают контроль бонапартистской клики над военной и гражданской администрацией и, через нее, над народом. Комиссары первой эпохи вербовались из серьезных и честных революционеров, действительно преданных делу социализма. Командиры, выходившие в большинстве своем из рядов старого офицерства или унтер-офицерства, плохо разбирались в новых условиях и, в лице лучших своих представителей, сами искали совета и поддержки комиссаров. Не без трений и конфликтов, двоеначалие привело в тот период к дружному сотрудничеству.

Совсем иначе обстоит дело теперь. Нынешние командиры выросли из Красной армии, неразрывно связаны с ней, и имеют завоеванный годами авторитет. Наоборот, комиссары вербуются из бюрократических сынков, которые не имеют ни революционного опыта, ни военных знаний, ни нравственного капитала. Это чистый тип карьеристов новой школы. Они призваны командовать только потому, что они олицетворяют "бдительность", т.-е. полицейский надзор над армией. Командиры относятся к ним с заслуженной ненавистью. Режим двоеначалия превращается в борьбу политической полиции с армией, причем на стороне полиции стоит центральная власть.

Исторический фильм разворачивается в обратном порядке, и то, что было прогрессивной мерой революции, возрождается в качестве отвратительной и термидорианской карикатуры. Новое двоеначалие проходит через государственный аппарат сверху до низу. Во главе армии номинально стоит Ворошилов, народный комиссар, маршал, кавалер орденов и прочая, и прочая. Но фактическая власть сосредоточена в руках Мехлиса, который, по непосредственным инструкциям Сталина, переворачивает армию вверх дном. То же происходит в каждом военном округе, в любой дивизии, в каждом полку. Везде сидит свой Мехлис, агент Сталина и Ежова, и насаждает "бдительность", вместо знания, порядка и дисциплины. Все отношения в армии получили зыбкий, шаткий, пловучий характер. Никто не знает, где кончается патриотизм, где начинается измена. Никто не уверен, что можно, чего нельзя. В случае противоречия в распоряжениях командира и комиссара, всякий вынужден гадать, какой из двух путей ведет к награде, какой -- к тюрьме. Все выжидают и тревожно озираются по сторонам. У честных работников опускаются руки. Плуты, воры и карьеристы обделывают свои делишки, прикрываясь патриотическими доносами. Устои армии расшатываются. В большом и в малом воцаряется запустение. Оружие не чистится и не проверяется. Казармы принимают грязный и нежилой вид. Протекают крыши, не хватает бань, на красноармейцах грязное белье. Пища становится все хуже по качеству и не подается в положенные часы. В ответ на жалобы командир отсылает к комиссару, комиссар обвиняет командира. Действительные виновники прикрываются доносами на вредителей. Среди командиров усиливается пьянство; комиссары соперничают с ними и в этом отношении. Прикрытый полицейским деспотизмом режим анархии подрывает ныне все стороны советской жизни; но особенно гибелен он в армии, которая может жить только при условии правильности режима и полной прозрачности всех отношений.

Диагноз ясен. Рост страны и особенно рост ее новых потребностей несовместим с тоталитарной мерзостью и потому обнаруживает тенденцию вытеснять, выталкивать, выпирать бюрократию из всех областей. Процесс этот не нашел еще открытого политического выражения, но тем более он глубок и неотвратим. В области техники, хозяйства, науки, культуры, обороны люди опыта, знания, авторитета, автоматически оттесняют назад агентов сталинской диктатуры, в большинстве своем невежественных и циничных прохвостов, типа Мехлиса и Ежова. Когда Сталин обвиняет ту или другую часть аппарата в утрате "бдительности", он этим говорит: вы заботитесь об интересах хозяйства, науки или армии, но вы не заботитесь о моих интересах! В таком же положении находится каждый из агентов Сталина во всех областях страны и на всех ярусах бюрократической башни. Бюрократия может поддерживать дальше свою власть не иначе, как подрывая все основы хозяйственного и культурного прогресса. Так, на новой исторической основе возрождается неожиданно исконний русский антагонизм между опричиной и земщиной. Борьба между ними превратилась в истребление лучших людей страны ее наиболее развращенными отбросами.

Пораженчество, саботаж и измена гнездятся в опричине Сталина. Обер-пораженцем является "отец народов", он же их палач. Обеспечить оборону страны нельзя иначе, как разгромив самодержавную клику саботажников и пораженцев. Лозунг советского патриотизма звучит так: долой тоталитарных пораженцев! вон Сталина и его опричнину!


Предстоящий процесс дипломатов

Одно время могло казаться, что Москва отказалась от дальнейших гласных политических процессов, с их монотонными признаниями. Однако, за последнее время слухи настойчиво говорят о продолжающейся подготовке театрального процесса дипломатов. Политическое положение на международной арене, как и внутри СССР, таково, что слухи эти приходится считать вполне вероятными. Предшествующие процессы имели своей задачей снять со Сталина ответственность за ошибки и провалы в области промышленности, сельского хозяйства, государственного аппарата и Красной армии. Новый процесс должен, по-видимому, переложить ответственность со Сталина на исполнителей за те жестокие неудачи, которые советская дипломатия и Коминтерн потерпели на международной арене. Политика "Народного фронта" в Испании закончилась катастрофой. Из европейской политики Москва почти вытеснена. Не остается ничего другого, как возложить ответственность за упадок престижа советов на новых козлов отпущения, в лице покорных дипломатических агентов. Такова, несомненно, основная идея предстоящего процесса.

В качестве обвиняемых называют бывших советских представителей на Дальнем Востоке (Юренев, Богомолов), в Берлине (тот же Юренев), в Испании (Антонов-Овсеенко и Розенберг). В качестве свидетеля, а может быть и обвиняемого, ждут появления на суде Раковского. Роли, намеченные для этих подсудимых, ясны в общих своих чертах заранее: они выдавали государственные тайны, вступали в союз с врагами, продавали родину и прочее.

Загадочной остается, однако, роль на суде Якубовича, бывшего посла в Норвегии. В отличие от Антонова-Овсеенко, Раковского и, до некоторой степени, Юренева, Якубович никогда не принадлежал ни к какой оппозиции. Это был, по существу, аполитичный чиновник дипломатического ведомства. Но и в качестве чиновника, он всегда оставался на заднем плане. В течение ряда лет он был секретарем советского посольства в Берлине, прежде чем добился самостоятельного назначения в Осло. Этот третьестепенный дипломатический пост неожиданно получил в 1936 г. политическое значение в связи с попытками советского правительства добиться моей выдачи из Норвегии. От покойного норвежского адвоката Нунтервольда, близкого к правительственным кругам, я довольно хорошо посвящен был, в свое время, в закулисную сторону этого дела. Якубович угрожал бойкотом норвежского торгового флота и рыбной торговли, причем, по рассказу Нунтервольда, грозно стучал по столу в министерстве иностранных дел. Перепуганное норвежское правительство согласилось интернировать меня, но не решилось пойти на выдачу. Эта неудача была несомненно зачтена в вину Якубовичу, ибо процесс Зиновьева-Каменева был полностью приурочен к тому, чтоб добиться моей немедленной выдачи в руки ГПУ.

Другая вина легла на Якубовича в связи со вторым процессом (февраль 1937 г.), гвоздем которого являлся полет Пятакова в Осло, на немецком аэроплане, для преступных переговоров со мной. Как известно, совершенно точно установленные, в том числе и норвежскими властями, факты полностью опровергли показания Пятакова: в течение всего декабря 1935 года ни один иностранный самолет не спускался на аэродроме в Осло. Международная комиссия в Нью-Йорке установила все относящиеся сюда факты с исчерпывающей полнотой и безукоризненной точностью (см. "Not Gilty", стр. 173-191). Провал советской юстиции в этом центральном пункте не мог не быть вменен Якубовичу в тяжкую вину, так как именно через него ГПУ собирало, несомненно, информацию о моей жизни в Норвегии, об условиях этой страны, в частности, об аэродроме в Осло. Якубович делал, со своей стороны, что мог. Однако, обнаруженных на процессе промахов слишком достаточно для расстрела несчастного дипломата.

На суде Якубович будет, разумеется, каяться не в том, что дал ГПУ неосторожную или неряшливую информацию. На него, по всей вероятности, будет возложена другая задача, именно, дать новую информацию, которая хоть отчасти сгладила бы убийственное впечатление от крушения показаний Пятакова. Какого характера может быть подготовляемое ныне будущее "признание" Якубовича? Здесь нетрудно представить несколько вариантов. Мы возьмем гипотетически один из них, чтоб показать на конкретном примере методологию сталинского правосудия.

Якубович может признать, что он действительно принадлежал к троцкистскому заговору и был ближайшим союзником и другом Пятакова. Именно, он, Якубович, организовал перелет Пятакова из Берлина в Осло. Спуск происходил вовсе не на аэродроме, а на одном из фиордов, причем он, Якубович, в собственном автомобиле доставил Пятакова к себе на квартиру, а затем свел его с Троцким. Пятаков на суде дал ложные показания относительно времени и места спуска для того, чтобы выгородить своего друга Якубовича. Те новые данные о мнимом полете, которые будет поручено представить Якубовичу, окажутся, вероятно, построены на более тщательных изысканиях и комбинациях, может быть, даже с какими-нибудь заранее заготовленными "случайными" свидетелями.

Разумеется, дело здесь идет, с нашей стороны, только о гипотезе. Будущий процесс принесет проверку. Возможно даже, что настоящая статья заставит Вышинского выбрать другой вариант и внести соответственные изменения в свои обвинения и в показания Якубовича. В свое время мы постараемся найти следы этих изменений: работа ГПУ достаточно груба и всегда оставляет грязные следы. Во всяком случае, только выдвинутая выше гипотеза позволяет понять, почему третьестепенный дипломатический чиновник, без политического лица, занимающий мирный пост в архи-мирной Норвегии оказывается, по сообщениям из разных источников, поставлен чуть ли не во главе дипломатического заговора.

Прибавлю на всякий случай, что я с Якубовичем никогда не встречался, никаких политических отношений, ни прямых, ни косвенных, не имел и во время пребывания в Норвегии рассматривал его, как злейшего врага, который руководил кампанией клеветы против меня, не щадя на это денежных средств.

За неизбежные новые промахи Якубовича на следующем процессе отвечать придется, очевидно, его преемникам по скамье подсудимых, если Сталину удастся еще в течение продолжительного времени приводить в движение конвейер фальсификаций.

Л. Т.
Койоакан, 24 июля 1938 г.


Их мораль и наша

Памяти Льва Седова.

Испарения морали

В эпохи торжествующей реакции господа демократы, социал-демократы, анархисты и другие представители "левого" лагеря начинают выделять из себя в удвоенном количестве испарения морали, подобно тому, как люди вдвойне потеют от страха. Пересказывая своими словами десять заповедей или нагорную проповедь, эти моралисты адресуются не столько к торжествующей реакции, сколько к гонимым ею революционерам, которые своими "эксцессами" и "аморальными" принципами "провоцируют" реакцию и дают ей моральное оправдание. Между тем есть простое, но верное средство избежать реакции: нужно напречься и нравственно возродиться. Образцы нравственного совершенства раздаются желающим даром во всех заинтересованных редакциях.

Классовая основа этой фальшивой и напыщенной проповеди: интеллигентская мелкая буржуазия. Политическая основа: бессилие и растерянность перед наступлением реакции. Психологическая основа: стремление преодолеть чувство собственной несостоятельности при помощи маскарадной бороды пророка.

Излюбленным приемом морализирующего филистера является отождествление образа действий реакции и революции. Успех приема достигается при помощи формальных аналогий. Царизм и большевизм -- близнецы. Близнецов можно открыть также в фашизме и коммунизме. Можно составить перечень общих черт католицизма, или уже: иезуитизма, и большевизма. Со своей стороны, Гитлер и Муссолини, пользуясь совершенно тем же методом, доказывают, что либерализм, демократия и большевизм представляют лишь разные проявления одного и того же зла. Наиболее широкое признание встречает ныне та мысль, что сталинизм и троцкизм "по существу" одно и то же. На этом сходятся либералы, демократы, благочестивые католики, идеалисты, прагматисты, анархисты и фашисты. Если сталинцы не имеют возможности примкнуть к этому "Народному фронту", то только потому, что случайно заняты истреблением троцкистов.

Основная черта этих сближений и уподоблений в том, что они совершенно игнорируют материальную основу разных течений, т.-е. их классовую природу и, тем самым, их объективную историческую роль. Взамен этого они оценивают и классифицируют разные течения по какому либо внешнему и второстепенному признаку, чаще всего по их отношению к тому или другому абстрактному принципу, который для данного классификатора имеет особую профессиональную ценность. Так, для римского папы франк-масоны, дарвинисты, марксисты и анархисты представляют близнецов, ибо все они святотатственно отрицают беспорочное зачатие. Для Гитлера близнецами являются либерализм и марксизм, ибо они игнорируют "кровь и честь". Для демократа фашизм и большевизм -- двойники, ибо они не склоняются перед всеобщим избирательным правом. И так далее.

Известные общие черты у сгруппированных выше течений несомненны. Но суть в том, что развитие человеческого рода не исчерпывается ни всеобщим избирательным правом, ни "кровью и честью", ни догматом беспорочного зачатия. Исторический процесс означает прежде всего борьбу классов, причем разные классы во имя разных целей могут в известных случаях применять сходные средства. Иначе, в сущности, и не может быть. Борющиеся армии всегда более или менее симметричны, и, еслиб в их методах борьбы не было ничего общего, они не могли бы наносить друг другу ударов.

Темный крестьянин или лавочник, если он, не понимая ни происхождения ни смысла борьбы между пролетариатом и буржуазией, оказывается меж двух огней, будет с одинаковой ненавистью относиться к обоим воюющим лагерям. А что такое все эти демократические моралисты? Идеологи промежуточных слоев, попавших или боящихся попасть меж двух огней. Главные черты пророков этого типа: чуждость великим историческим движениям, заскорузлый консерватизм мышления, самодовольство ограниченности и примитивнейшая политическая трусость. Моралисты больше всего хотят, чтоб история оставила их в покое, с их книжками, журнальчиками, подписчиками, здравым смыслом и нравственными прописями. Но история не оставляет их в покое. То слева, то справа она наносит им тумаки. Ясно: революция и реакция, царизм и большевизм, коммунизм и фашизм, сталинизм и троцкизм -- все это двойники. Кто сомневается, может прощупать симметричные шишки на черепе самих моралистов, с правой и с левой стороны.

Марксистский аморализм и вечные истины

Наиболее популярное и наиболее импонирующее обвинение, направленное против большевистского "аморализма", находит свою опору в, так называемом, иезуитском правиле большевизма: "цель оправдывает средства". Отсюда уже нетрудно сделать дальнейший вывод: так как троцкисты, подобно всем большевикам (или марксистам), не признают принципов морали, следовательно, между троцкизмом и сталинизмом нет "принципиальной" разницы. Что и требовалось доказать.

Один американский еженедельник, весьма вульгарный и циничный, произвел насчет морали большевизма маленькую анкету, которая, как водится, должна была одновременно служить целям этики и рекламы. Неподражаемый Г. Дж. Уэльс, гомерическое самодовольство которого всегда превосходило его незаурядную фантазию, не замедлил солидаризироваться с реакционными снобами из "Коммон Сенс". Здесь все в порядке. Но и те из участников анкеты, которые считали нужным взять большевизм под свою защиту, делали это, в большинстве случаев, не без застенчивых оговорок: принципы марксизма, конечно, плохи, но среди большевиков встречаются, тем не менее, достойные люди (Истмен). Поистине, некоторые "друзья" опаснее врагов.

Если мы захотим взять господ обличителей всерьез, то должны будем прежде всего спросить их, каковы же их собственные принципы морали. Вот вопрос, на который мы вряд ли получим ответ. Допустим, в самом деле, что ни личная, ни социальная цели не могут оправдать средства. Тогда нужно, очевидно, искать других критериев, вне исторического общества и тех целей, которые выдвигаются его развитием. Где же? Раз не на земле, то на небесах. Попы уже давно открыли безошибочные критерии морали в божественном откровении. Светские попики говорят о вечных истинах морали, не называя свой первоисточник. Мы вправе, однако, заключить: раз эти истины вечны, значит они должны были существовать не только до появления на земле полуобезьяны-получеловека, но и до возникновения солнечной системы. Откуда же они собственно взялись? Без бога теория вечной морали никак обойтись не может.

Моралисты англо-саксонского типа, поскольку они не ограничиваются рационалистическим утилитаризмом, этикой буржуазного бухгалтера, выступают в качестве сознательных или бессознательных учеников виконта Шефтсбюри (Shaftesbury), который в начале 18-го века! -- выводил нравственные суждения из особого "морального чувства" (moral sense), раз навсегда будто бы данного человеку. Сверх-классовая мораль неизбежно ведет к признанию особой субстанции, "морального чувства", "совести", как некоего абсолюта, который является, ничем иным, как философски-трусливым псевдонимом бога. Независимая от "целей", т.-е. от общества, мораль, -- выводить ли ее из вечных истин или из "природы человека", -- оказывается, в конце концов, разновидностью "натуральной теологии" (natural theology). Небеса остаются единственной укрепленной позицией для военных операций против диалектического материализма.

В России возникла в конце прошлого столетия целая школа "марксистов" (Струве, Бердяев, Булгаков и другие), которая хотела дополнить учение Маркса самодовлеющим, т.-е. над-классовым нравственным началом. Эти люди начали, конечно, с Канта и категорического императива. Но чем они кончили? Струве ныне -- отставной министр крымского барона Врангеля и верный сын церкви; Булгаков -- православный священник; Бердяев истолковывает на разных языках апокалипсис. Столь неожиданная, на первый взгляд, метаморфоза объясняется отнюдь не "славянской душой", -- у Струве немецкая душа, -- а размахом социальной борьбы в России. Основная тенденция этой метаморфозы, по существу, интернациональна.

Классический философский идеализм, поскольку он, в свое время, стремился секуляризовать мораль, т.-е. освободить ее от религиозной санкции, представлял огромный шаг вперед (Гегель). Но, оторвавшись от неба, мораль нуждалась в земных корнях. Открыть эти корни и было одной из задач материализма. После Шефтсбери жил Дарвин, после Гегеля -- Маркс. Апеллировать ныне к "вечным истинам" морали значит пытаться повернуть колесо назад. Философский идеализм -- только этап: от религии к материализму или, наоборот, от материализма к религии.

"Цель оправдывает средства"

Иезуитский орден, созданный в первой половине 16-го века для отпора протестантизму, никогда не учил, к слову сказать, что всякое средство, хотя бы и преступное с точки зрения католической морали, допустимо, если только оно ведет к "цели", т.-е. к торжеству католицизма. Такая внутренне-противоречивая и психологически немыслимая доктрина была злонамеренно приписана иезуитам их протестантскими, а отчасти и католическими противниками, которые не стеснялись в средствах для достижения своей цели. Иезуитские теологи, которых, как и теологов других школ, занимал вопрос о личной ответственности, учили на самом деле, что средство, само по себе, может быть индифферентным, но что моральное оправдание или осуждение данного средства вытекает из цели. Так, выстрел сам по себе безразличен, выстрел в бешеную собаку, угрожающую ребенку, -- благо; выстрел с целью насилия или убийства, -- преступление. Ничего другого, кроме этих общих мест, богословы ордена не хотели сказать. Что касается их практической морали, то иезуиты вовсе не были хуже других монахов или католических священников, наоборот, скорее возвышались над ними, во всяком случае, были последовательнее, смелее и проницательнее других. Иезуиты представляли воинствующую организацию, замкнутую, строго централизованную, наступательную и опасную не только для врагов, но и для союзников. По психологии и методам действий иезуит "героической" эпохи отличался от среднего кюрэ, как воин церкви от ее лавочника. У нас нет основания идеализировать ни того, ни другого. Но совсем уж недостойно глядеть на фанатика-воина глазами тупого и ленивого лавочника.

Если оставаться в области чисто-формальных или психологических уподоблений, то можно, пожалуй, сказать, что большевики относятся к демократам и социал-демократам всех оттенков, как иезуиты -- к мирной церковной иерархии. Рядом с революционными марксистами, социал-демократы и центристы кажутся умственными недорослями или знахарями рядом с докторами: ни одного вопроса они не продумывают до конца, верят в силу заклинаний и трусливо обходят каждую трудность в надежде на чудо. Оппортунисты -- мирные лавочники социалистической идеи, тогда как большевики ее убежденные воины. Отсюда ненависть к большевикам и клевета на них со стороны тех, которые имеют с избытком их исторически обусловленные недостатки, но не имеют ни одного из их достоинств.

Однако, сопоставление большевиков с иезуитами остается все же совершенно односторонним и поверхностным, скорее литературным, чем историческим. В соответствии с характером и интересами тех классов, на которые они опирались, иезуиты представляли реакцию, протестанты -- прогресс. Ограниченность этого "прогресса" находила, в свою очередь, прямое выражение в морали протестантов. Так, "очищенное" им учение Христа вовсе не мешало городскому буржуа Лютеру, призывать к истреблению восставших крестьян, как "бешеных собак". Доктор Мартин считал, очевидно, что "цель оправдывает средства" еще прежде, чем это правило было приписано иезуитам. В свою очередь, иезуиты, в соперничестве с протестантизмом, все больше приспособлялись к духу буржуазного общества и из трех обетов: бедности, целомудрия и послушания, сохраняли лишь третий, да и то в крайне смягченном виде. С точки зрения христианского идеала, мораль иезуитов падала тем ниже, чем больше они переставали быть иезуитами. Воины церкви становились ее бюрократами и, как все бюрократы, -- изрядными мошенниками.

Иезуитизм и утилитаризм

Эта краткая справка достаточна, пожалуй, чтоб показать, сколько нужно невежества и ограниченности, чтоб брать всерьез противопоставление "иезуитского" принципа: "цель оправдывает средства", другой, очевидно, более высокой морали, где каждое "средство" несет на себе свой собственный нравственный ярлычок, как товары в магазинах с твердыми ценами. Замечательно, что здравый смысл англо-саксонского филистера умудряется возмущаться "иезуитским" принципом и одновременно вдохновляться моралью утилитаризма, столь характерной для британской философии. Между тем критерий Бентама -- Джон Милля: "возможно большее счастье возможно большего числа" ("the greatest possible happiness of the greatest possible number") означает: моральны те средства, которые ведут к общему благу, как высшей цели. В своей общей философской формулировке англо-саксонский утилитаризм полностью совпадает, таким образом, с "иезуитским" принципом "цель оправдывает средства". Эмпиризм, как видим, существует на свете для того, чтоб освобождать от необходимости сводить концы с концами.

Герберт Спенсер, эмпиризму которого Дарвин привил идею "эволюции", как прививают оспу, учил, что в области морали эволюция идет от "ощущений" к "идеям". Ощущения навязывают критерий непосредственного удовольствия, тогда как идеи позволяют руководствоваться критерием будущего, более длительного и высокого удовольствия. Критерием морали является, таким образом, и здесь "удовольствие" или "счастье". Но содержание этого критерия расширяется и углубляется, в зависимости от уровня "эволюции". Таким образом, и Герберт Спенсер, методами своего "эволюционного" утилитаризма, показал, что принцип: "цель оправдывает средства" не заключает в себе ничего безнравственного.

Наивно, однако, было бы ждать от этого абстрактного "принципа" ответа на практический вопрос: что можно и чего нельзя делать? К тому же принцип: цель оправдывает средства, естественно, порождает вопрос: а что же оправдывает цель? В практической жизни, как и в историческом движении цель и средство непрерывно меняются местами. Строющаяся машина является "целью" производства, чтоб, поступив затем на завод, стать его "средством". Демократия является, в известные эпохи, "целью" классовой борьбы, чтоб превратиться затем в ее "средство". Не заключая в себе ровно ничего безнравственного, так называемый, "иезуитский" принцип не разрешает, однако, проблему морали.

"Эволюционный" утилитаризм Спенсера также покидает нас без ответа на полпути, ибо, вслед за Дарвиным, пытается растворить конкретную историческую мораль в биологических потребностях или в "социальных инстинктах", свойственных стадным животным, тогда как самое понятие морали возникает лишь в антагонистической среде, т.-е. в обществе, расчлененном на классы.

Буржуазный эволюционизм останавливается бессильно у порога исторического общества, ибо не хочет признать главную пружину эволюции общественных форм: борьбу классов. Мораль есть лишь одна из идеологических функций этой борьбы. Господствующий класс навязывает обществу свои цели и приучает считать безнравственными все те средства, которые противоречат его целям. Такова главная функция официальной морали. Она преследует "возможно большее счастье" не большинства, а маленького и все уменьшающегося меньшинства. Подобный режим не мог бы держаться и недели на одном насилии. Он нуждается в цементе морали. Выработка этого цемента составляет профессию мелкобуржуазных теоретиков и моралистов. Они играют всеми цветами радуги, но остаются в последнем счете апостолами рабства и подчинения.

"Общеобязательные правила морали"

Кто не хочет возвращаться к Моисею, Христу или Магомету, ни довольствоваться эклектической окрошкой, тому остается признать, что мораль является продуктом общественного развития; что в ней нет ничего неизменного; что она служит общественным интересам; что эти интересы противоречивы; что мораль больше, чем какая-либо другая форма идеологии, имеет классовый характер.

Но ведь существуют же элементарные правила морали, выработанные развитием человечества, как целого, и необходимые для жизни всякого коллектива? Существуют, несомненно, но сила их действия крайне ограничена и неустойчива. "Общеобязательные" нормы тем менее действительны, чем более острый характер принимает классовая борьба. Высшей формой классовой борьбы является гражданская война, которая взрывает на воздух все нравственные связи между враждебными классами.

В "нормальных" условиях "нормальный" человек соблюдает заповедь: "не убий!". Но если он убьет в исключительных условиях самообороны, то его оправдают присяжные. Если, наоборот, он падет жертвой убийцы, то убийцу убьет суд. Необходимость суда, как и самообороны, вытекает из антагонизма интересов. Что касается государства, то в мирное время оно ограничивается легализованными убийствами единиц, чтобы во время войны превратить "общеобязательную" заповедь: "не убий!" в свою противоположность. Самые "гуманные" правительства, которые в мирное время "ненавидят" войну, провозглашают, во время войны, высшим долгом своей армии истребить как можно большую часть человечества.

Так называемые, "общепризнанные" правила морали сохраняют, по существу своему, алгебраический, т.-е. неопределенный характер. Они выражают лишь тот факт, что человек, в своем индивидуальном поведении, связан известными общими нормами, вытекающими из его принадлежности к обществу. Высшим обобщением этих норм является "категорический императив" Канта. Но, несмотря на занимаемое им на философском Олимпе высокое положение, этот императив не содержит в себе ровно ничего категорического, ибо ничего конкретного. Это оболочка без содержания.

Причина пустоты общеобязательных форм заключается в том, что во всех решающих вопросах люди ощущают свою принадлежность к классу гораздо глубже и непосредственнее, чем к "обществу". Нормы "общеобязательной" морали заполняются на деле классовым, т.-е. антагонистическим содержанием. Нравственная норма становится тем категоричнее, чем менее она "общеобязательна". Солидарность рабочих, особенно стачечников или баррикадных бойцов, неизмеримо "категоричнее", чем человеческая солидарность вообще.

Буржуазия, которая далеко превосходит пролетариат законченностью и непримиримостью классового сознания, жизненно заинтересована в том, чтоб навязать свою мораль эксплоатируемым массам. Именно для этого конкретные нормы буржуазного катехизиса прикрываются моральными абстракциями, которые ставятся под покровительство религии, философии или того ублюдка, который называется "здравым смыслом". Апелляция к абстрактным нормам является не бескорыстной философской ошибкой, а необходимым элементом в механике классового обмана. Разоблачение этого обмана, который имеет за собой традицию тысячелетий, есть первая обязанность пролетарского революционера.

Кризис демократической морали

Чтоб обеспечить торжество своих интересов в больших вопросах, господствующие классы вынуждены идти во второстепенных вопросах на уступки, разумеется, лишь до тех пор, пока эти уступки мирятся с бухгалтерией. В эпоху капиталистического подъема, особенно в последние десятилетия перед войной, эти уступки, по крайней мере, в отношении верхних слоев пролетариата, имели вполне реальный характер. Промышленность того времени почти непрерывно шла в гору. Благосостояние цивилизованных наций, отчасти и рабочих масс, поднималось. Демократия казалась незыблемой. Рабочие организации росли. Вместе с тем росли реформистские тенденции. Отношения между классами, по крайней мере, внешним образом, смягчались. Так устанавливались в социальных отношениях, наряду с нормами демократии и привычками социального мира, некоторые элементарные правила морали. Создавалось впечатление все более свободного, справедливого и гуманного общества. Восходящая линия прогресса казалась "здравому смыслу" бесконечной.

Вместо этого разразилась, однако, война, со свитой потрясений, кризисов, катастроф, эпидемий, одичания. Хозяйственная жизнь человечества зашла в тупик. Классовые антагонизмы обострились и обнажились. Предохранительные механизмы демократии стали взрываться один за другим. Элементарные правила морали оказались еще более хрупкими, чем учреждения демократии и иллюзии реформизма. Ложь, клевета, взяточничество, подкуп, насилия, убийства получили небывалые размеры. Ошеломленным простакам казалось, что все эти неприятности являются временным результатом войны. На самом деле они были и остаются проявлениями империалистского упадка. Загнивание капитализма означает загнивание современного общества, с его правом и моралью.

"Синтезом" империалистской мерзости является фашизм, как прямое порождение банкротства буржуазной демократии пред лицом задач империалистской эпохи. Остатки демократии продолжают держаться еще только в наиболее богатых капиталистических аристократиях: на каждого "демократа" в Англии, Франции, Голландии, Бельгии приходится некоторое число колониальных рабов; демократией Соединенных Штатов командуют "60 семейств" и пр. Во всех демократиях быстро растут, к тому же, элементы фашизма. Сталинизм есть, в свою очередь, продукт империалистского давления на отсталое и изолированное рабочее государство, своего рода симметричное дополнения фашизма.

В то время, как идеалистические филистеры, -- анархисты, конечно, на первом месте, -- неутомимо обличают марксистский "аморализм" в своей печати, американские тресты расходуют, по словам Джона Люиса (C.I.O.), не менее восьмидесяти миллионов долларов в год на практическую борьбу с революционной "деморализацией", т.-е. на шпионаж, подкуп рабочих, фальшивые обвинения и убийства из-за угла. Категорический императив выбирает иногда обходные пути для своего торжества!

Отметим, для справедливости, что наиболее искренние и, вместе, наиболее ограниченные мелкобуржуазные моралисты живут и сегодня еще идеализированными воспоминаниями вчерашнего дня и надеждами на его возвращение. Они не понимают, что мораль есть функция классовой борьбы; что демократическая мораль отвечала эпохе либерального и прогрессивного капитализма; что обострение классовой борьбы, проходящее через всю новейшую эпоху, окончательно и бесповоротно разрушало эту мораль; что на смену ей пришла мораль фашизма, с одной стороны, мораль пролетарской революции, с другой.

"Здравый смысл"

Демократия и "общепризнанная" мораль являются не единственными жертвами империализма. Третьим пострадавшим является "общечеловеческий" здравый смысл. Эта низшая форма интеллекта не только необходима при всех условиях, но и достаточна при известных условиях. Основной капитал здравого смысла состоит из элементарных выводов общечеловеческого опыта: не класть пальцев в огонь, идти по возможности по прямой линии, не дразнить злых собаки и пр., и пр. При устойчивости социальной среды здравый смысл оказывается достаточен, чтоб торговать, лечить, писать статьи, руководить профессиональным союзом, голосовать в парламенте, заводить семью и плодить детей. Но когда тот же здравый смысл пытается выйти за свои законные пределы на арену более сложных обобщений, он обнаруживает себя лишь, как сгусток предрассудков определенного класса и определенной эпохи. Уже простой капиталистический кризис ставит здравый смысл в тупик; а пред лицом таких катастроф, как революции, контр-революции и войны, здравый смысл оказывается круглым дураком. Для познания катастрофических нарушений "нормального" хода вещей нужны более высокие качества интеллекта, философское выражение которым дал до сих пор только диалектический материализм.

Макс Истмен, который с успехом стремится сообщить "здравому смыслу" как можно более привлекательную литературную форму, сделал себе из борьбы с диалектикой нечто вроде профессии. Консервативные банальности здравого смысла в сочетании с хорошим стилем Истмен всерьез принимает за "науку революции". Поддерживая реакционных снобов из "Common Sense", он с неподражаемой уверенностью поучает человечество, что, еслиб Троцкий руководствовался не марксистской доктриной, а здравым смыслом, то они не потерял бы власти. Та внутренняя диалектика, которая проявлялась до сих пор в чередовании этапов во всех революциях, для Истмена не существует. Смена революции реакцией определяется для него недостаточным уважением к здравому смыслу, Истмен не понимает, что как раз Сталин оказался, в историческом смысле, жертвой здравого смысла, т.-е. его недостаточности, ибо та власть, которою он обладает, служит целям, враждебным большевизму. Наоборот, марксистская доктрина позволила нам своевременно оторваться от термидорианской бюрократии и продолжать служить целям международного социализма.

Всякая наука, в том числе и "наука революции", проверяется опытом. Так как Истмен хорошо знает, как удержать революционную власть в условиях мировой контр-революции, то он, надо надеяться, знает также, как можно завоевать власть. Было бы очень желательно, чтоб он раскрыл, наконец, свои секреты. Лучше всего это сделать в виде проекта программы революционной партии, под заглавием: как завоевать и как удержать власть. Мы боимся, однако, что именно здравый смысл побудит Истмена воздержаться от столь рискованного предприятия. И на этот раз здравый смысл будет прав.

Марксистская доктрина, которой Истмен, увы, никогда не понимал, позволила нам предвидеть неизбежность, при известных исторических условиях, советского Термидора, со всей его свитой преступлений. Та же доктрина задолго предсказала неизбежность крушения буржуазной демократии и ее морали. Между тем доктринеры "здравого смысла" оказались застигнуты фашизмом и сталинизмом врасплох. Здравый смысл оперирует неизменными величинами в мире, где неизменна только изменяемость. Диалектика, наоборот, берет все явления, учреждения и нормы в их возникновении, развитии и распаде. Диалектическое отношение к морали, как к служебному и преходящему продукту классовой борьбы, кажется здравому смыслу "аморализмом". Между тем нет ничего более черствого, ограниченного, самодовольного и циничного, чем мораль здравого смысла!

Моралисты и ГПУ

Повод к крестовому походу против большевистского "аморализма" подали московские процессы. Однако, поход открылся не сразу. Дело в том, что в большинстве своем моралисты, прямо или косвенно, состояли друзьями Кремля. В качестве таковых, они долго пытались скрыть свое изумление и даже делали вид, будто ничего особенного не произошло.

Между тем московские процессы отнюдь не явились случайностью. Раболепство, лицемерие, официальный культ лжи, подкуп и все другие виды коррупции начали пышно расцветать в Москве уж с 1924-1925 г.г. Будущие судебные подлоги открыто готовились на глазах всего мира. В предупреждениях недостатка не было. Однако, "друзья" не хотели ничего замечать. Не мудрено: большинство этих господ, в свое время непримиримо враждебных Октябрьской революции, примирялось с Советским Союзом лишь по мере его термидорианского перерождения: мелкобуржуазная демократия Запада узнавала в мелкобуржуазной бюрократии Востока родственную душу.

Действительно ли эти люди верили московским обвинениям? Верили лишь наиболее тупые. Остальные не хотели себя тревожить проверкой. Стоит ли нарушать лестную, удобную и, нередко, выгодную дружбу с советскими посольствами? К тому же -- о, они не забывали и об этом! -- неосторожная правда может причинить ущерб престижу СССР. Эти люди прикрывали преступления утилитарными соображениями, т.-е. открыто применяли принцип "цель оправдывает средства".

Инициативу бесстыдства взял на себя королевский советник Притт, который успел в Москве своевременно заглянуть под хитон сталинской Фемиды и нашел там все в полном порядке. Ромен-Ролан, нравственный авторитет которого высоко расценивается бухгалтерами советского издательства, поспешил выступить с одним из своих манифестов, где меланхолический лиризм сочетается с сенильным цинизмом. Французская Лига прав человека, громившая "аморализм Ленина и Троцкого" в 1917 г., когда они порвали военный союз с Францией, поспешила прикрыть преступления Сталина в 1936 г., в интересах франко-советского договора. Патриотическая цель оправдывает, как известно, всякие средства. "Nation" и "New Republic" закрывали глаза на подвиги Ягоды, ибо "дружба" с СССР стала залогом их собственного авторитета. Нет, всего лишь год тому назад эти господа вовсе не говорили, что сталинизм и троцкизм -- одно и то же. Они открыто стояли за Сталина, за его реализм, за его юстицию и за его Ягоду. На этой позиции они держались так долго, как могли.

До момента казни Тухачевского, Якира и др. крупная буржуазия демократических стран, не без удовольствия, хоть и прикрытого брезгливостью, наблюдала истребление революционеров в СССР. В этом смысле "Nation" и "New Republic", не говоря уж о Дуранти, Луи Фишере и им подобных проститутках пера, шли полностью навстречу интересам "демократического" империализма. Казнь генералов встревожила буржуазию, заставив ее понять, что далеко зашедшее разложение сталинского аппарата может облегчить работу Гитлеру, Муссолини и Микадо. "Нью-Йорк Таймс" начал осторожно, но настойчиво поправлять своего собственного Дуранти. Парижский "Тан" чуть-чуть приоткрыл столбцы для освещения действительного положения в СССР. Что касается мелкобуржуазных моралистов и сикофантов, то они никогда не были чем-либо иным, как подголосками капиталистических классов. К тому же после того, как Комиссия Джона Дюи вынесла свой вердикт, для всякого мало-мальски мыслящего человека стало ясно, что дальнейшая открытая защита ГПУ означает риск политической и моральной смерти. Только с этого момента "друзья" решили извлечь на свет божий вечные истины морали, т.-е. занять вторую линию траншей.

Не последнее место среди моралистов занимают перепуганные сталинцы или полусталинцы. Юджин Лайонс в течение нескольких лет отлично уживался с термидорианской кликой, считая себя почти-большевиком. Отшатнувшись от Кремля -- повод для нас безразличен, -- он, разумеется, немедленно же очутился на облаках идеализма. Листон Оок еще недавно пользовался таким доверием Коминтерна, что ему поручено было руководство республиканской пропагандой в Испании на английском языке. Это не помешало ему, разумеется, отказавшись от должности, отказаться и от азбуки марксизма. Невозвращенец Вальтер Кривицкий, порвав с ГПУ, сразу перешел к буржуазной демократии. По-видимому, такова же метаморфоза и престарелого Шарля Раппопорта. Выбросив за борт свой сталинизм, люди такого типа -- их много -- не могут не искать в доводах абстрактной морали компенсацию за пережитое ими разочарование или идейное унижение. Спросите их: почему из рядов Коминтерна и ГПУ они перешли в лагерь буржуазии? Ответ готов: "троцкизм не лучше сталинизма".

Политическая расстановка фигур

"Троцкизм -- это революционная романтика, сталинизм -- реальная политика". От этого пошлого противопоставления, которым средний филистер вчера еще оправдывал свою дружбу с термидором против революции, сегодня не осталось и следа. Троцкизм и сталинизм вообще больше не противопоставляются, а отождествляются. Отождествляются по форме, но не по существу. Отступив на меридиан "категорического императива", демократы продолжают, фактически защищать ГПУ, только более замаскированно и вероломно. Кто клевещет на жертву, тот помогает палачу. В этом случае, как и в других, мораль служит политике.

Демократический филистер и сталинский бюрократ являются, если не близнецами, то братьями по духу. Политически они во всяком случае принадлежат к одному лагерю. На сотрудничестве сталинцев, социал-демократов и либералов основана нынешняя правительственная система Франции и -- с присоединением анархистов -- республиканской Испании. Если британская Независимая рабочая партия выглядит столь помятой, то это потому, что она за ряд лет не выходила из объятий Коминтерна. Французская социалистическая партия исключила троцкистов из своих рядов как раз в тот момент, когда готовилась к слиянию со сталинцами. Если слияние не осуществилось, то не из-за принципиальных расхождений, -- что осталось от них? -- а лишь вследствие страха социал-демократических карьеристов за свои посты. Вернувшись из Испании, Норман Томас объявил, что троцкисты "объективно" помогают Франко и этой субъективной нелепостью оказал "объективную" услугу палачам ГПУ. Этот праведник исключил американских "троцкистов" из своей партии, как раз в тот период, когда ГПУ расстреливало их единомышленников в СССР и в Испании. Во многих демократических странах сталинцы, несмотря на свой "аморализм", не без успеха, проникают в государственный аппарат. В профессиональных союзах они отлично уживаются с бюрократами всех других цветов. Правда, сталинцы слишком легко относятся к уголовному уложению и этим отпугивают своих "демократических" друзей в мирное время; зато в исключительных обстоятельствах, как указывает пример Испании, они тем увереннее становятся вождями мелкой буржуазии против пролетариата.

Второй и Амстердамский Интернационалы не брали на себя, конечно, ответственности за подлоги: эту работу они предоставляли Коминтерну. Сами они молчали. В частном порядке, они объясняли, что, с точки зрения морали, они против Сталина, но с точки зрения политики -- за него. Только когда Народный фронт во Франции дал непоправимые трещины и заставил социалистов подумать о завтрашнем дне, Леон Блюм нашел на дне своей чернильницы необходимые формулы нравственного негодования.

Если Отто Бауэр мягко осуждает юстицию Вышинского, то лишь для того, чтоб с тем большим "беспристрастием" поддержать политику Сталина. Судьба социализма, по недавнему заявлению Бауэра, связана с судьбой Советского Союза. "А судьба Советского Союза -- продолжает он -- есть судьба сталинизма, пока (!) внутреннее развитие самого Советского Союза не преодолеет сталинской фазы развития". В этой великолепной фразе весь Бауэр, весь австромарксизм, вся ложь и гниль социал-демократии! "Пока" сталинская бюрократия достаточно сильна, чтоб истреблять прогрессивных представителей "внутреннего развития", до тех пор Бауэр остается со Сталиным. Когда же революционные силы, вопреки Бауэру, опрокинут Сталина, тогда Бауэр великодушно признает "внутреннее развитие", -- с запозданием лет на десять, не больше.

Вслед за старыми Интернационалами тянется и Лондонское бюро центристов, которое счастливо сочетает в себе черты детского сада, школы для отсталых подростков и инвалидного дома. Секретарь Бюро, Феннер Броквей, начал с заявления, что расследование московских процессов может "повредить СССР" и, взамен этого, предложил расследоватьи политическую деятельность Троцкого, через "беспристрастную" комиссию из пяти непримиримых противников Троцкого. Брандлер и Ловстон публично солидаризировались с Ягодой: они отступили только перед Ежовым; Яков Вальхер, под заведомо ложным предлогом, отказался дать комиссии Д. Дюи свидетельское показание, неблагоприятное для Сталина. Гнилая мораль этих людей есть только продукт их гнилой политики.

Но самую плачевную роль играют, пожалуй, анархисты. Если сталинизм и троцкизм -- одно и то же, как твердят они в каждой строке, почему же испанские анархисты помогают сталинцам расправляться с троцкистами, а, заодно, и с революционными анархистами? Более откровенные теоретики безвластия отвечают: это плата за оружие. Другими словами: цель оправдывает средства. Но какова их цель: анархизм? социализм? Нет, спасение той самой буржуазной демократии, которая подготовила успехи фашизма. Низменной цели соответствуют низменные средства.

Такова действительная расстановка фигур на мировой политической доске!

Сталинизм -- продукт старого общества

Россия совершила самый грандиозный в истории скачок вперед, в котором нашли себе выражение наиболее прогрессивные силы страны. Во время нынешней реакции, размах которой пропорционален размаху революции, отсталость берет свой реванш. Сталинизм стал воплощением этой реакции. Варварство старой русской истории на новых социальных основах кажется еще отвратительнее, ибо вынуждено прикрываться невиданным в истории лицемерием.

Либералы и социал-демократы Запада, которых Октябрьская революция заставила усомниться в своих обветшавших идеях, почувствовали ныне новый прилив бодрости. Нравственная гангрена советской бюрократии кажется им реабилитацией либерализма. На свет извлекаются затасканные прописи: "всякая диктатура заключает в себе залог собственного разложения"; "только демократия обеспечивает развитие личности" и пр. Противопоставление демократии и диктатуры, заключающее в себе, в данном случае, осуждение социализма во имя буржуазного режима, поражает, с теоретической точки зрения, своей неграмотностью и недобросовестностью. Мерзость сталинизма, как историческая реальность, противопоставляется демократии, как над-исторической абстракции. Но демократия тоже имела свою историю, в которой не было недостатка в мерзости. Для характеристики советской бюрократии мы заимствуем имена "термидора" и "бонапартизма" из истории буржуазной демократии, ибо -- да будет известно запоздалым либеральным доктринерам, -- демократия появилась на свет вовсе не демократическим путем. Только пошляки могут удовлетворяться рассуждениями на тему о том, что бонапартизм явился "законным детищем" якобинизма, исторической карой за нарушение демократии и пр. Без якобинской расправы над феодализмом немыслима была бы даже и буржуазная демократия. Противопоставление конкретных исторических этапов: якобинизма, термидора, бонапартизма, идеализованной абстракции "демократии", столь же порочно, как противопоставление родовых мук живому младенцу.

Сталинизм, в свою очередь, есть не абстракция "диктатуры", а грандиозная бюрократическая реакция против пролетарской диктатуры в отсталой и изолированной стране. Октябрьская революция низвергла привилегии, объявила войну социальному неравенству, заменила бюрократию самоуправлением трудящихся, ниспровергла тайную дипломатию, стремилась придать характер полной прозрачности всем общественным отношениям. Сталинизм восстановил наиболее оскорбительные формы привилегий, придал неравенству вызывающий характер, задушил массовую самодеятельность полицейским абсолютизмом, превратил управление в монополию кремлевской олигархии и возродил фетишизм власти в таких формах, о каких не смела мечтать абсолютная монархия.

Социальная реакция всех видов вынуждена маскировать свои действительные цели. Чем резче переход от революции к реакции, чем больше реакция зависит от традиций революции, т.-е. чем больше она боится масс, тем больше она вынуждена прибегать к лжи и подлогу в борьбе против представителей революции. Сталинские подлоги являются не плодом большевистского "аморализма"; нет, как все важные события истории, они являются продуктом конкретной социальной борьбы, притом самой вероломной и жестокой из всех: борьбы новой аристократии против масс, поднявших ее к власти.

Нужна поистине предельная интеллектуальная и моральная тупость, чтоб отождествлять реакционно-полицейскую мораль сталинизма с революционной моралью большевиков. Партия Ленина не существует уже давно: она разбилась о внутренние трудности и о мировой империализм. На смену ей пришла сталинская бюрократия, как передаточный механизм империализма. Бюрократия заменила на мировой арене классовую борьбу классовым сотрудничеством, интернационализм -- социал-патриотизмом. Чтоб приспособить правящую партию для задач реакции, бюрократия "обновила" ее состав путем истребления революционеров и рекрутирования карьеристов.

Всякая реакция возрождает, питает, усиливает те элементы исторического прошлого, которым революция нанесла удар, но с которыми она не сумела справиться. Методы сталинизма доводят до конца, до высшего напряжения и, вместе, до абсурда все те приемы лжи, жестокости и подлости, которые составляют механику управления во всяком классовом обществе, включая и демократию. Сталинизм -- сгусток всех уродств исторического государства, его зловещая карикатура и отвратительная гримаса. Когда представители старого общества нравоучительно противопоставляют гангрене сталинизма стерилизованную демократическую абстракцию, мы с полным правом можем рекомендовать им, как и всему старому обществу, полюбоваться собою в кривом зеркале советского Термидора. Правда, ГПУ далеко превосходит все другие режимы обнаженностью преступлений. Но это вытекает из грандиозной амплитуды событий, потрясших Россию, в условиях мировой империалистской деморализации.

Мораль и революция

Среди либералов и радикалов есть немало людей, которые усвоили себе приемы материалистического истолкования событий и считают себя марксистами. Это не мешает им, однако, оставаться буржуазными журналистами, профессорами или политиками. Большевик немыслим, разумеется, без материалистического метода, в том числе и в области морали. Но этот метод служит ему не просто для истолкования событий, а для создания революционной партии пролетариата. Выполнять эту задачу нельзя без полной независимости от буржуазии и ее морали. Между тем буржуазное общественное мнение фактически полностью господствует ныне над официальным рабочим движением, от Вильяма Грина в Соединенных Штатах, через Леона Блюма и Мориса Тореза во Франции, до Гарсиа Оливера в Испании. В этом факте находит свое наиболее глубокое выражение реакционный характер нынешнего периода.

Революционный марксист не может даже приступить к своей исторической миссии, не порвав морально с общественным мнением буржуазии и ее агентуры в пролетариате. Для этого требуется нравственное мужество другого калибра, чем для того, чтобы широко разевать на собраниях рот и кричать: "Долой Гитлера!", "Долой Франко!". Именно этот решительный, до конца продуманный, непреклонный разрыв большевиков с консервативной моралью не только крупной, но и мелкой буржуазии смертельно пугает демократических фразеров, салонных пророков и кулуарных героев. Отсюда их жалобы на "аморализм" большевиков.

Факт отождествления ими буржуазной морали с моралью "вообще" лучше всего, пожалуй, проверить на самом левом фланге мелкой буржуазии, именно на центристских партиях, так называемого Лондонского Бюро. Так как эта организация "признает" программу пролетарской революции, то наши разногласия с ней кажутся, на поверхностный взгляд, второстепенными. На самом деле их "признание" не имеет никакой цены, ибо ни к чему не обязывает. Они "признают" пролетарскую революцию, как кантианцы признают категорический императив, т.-е. как священный, но в повседневной жизни неприменимый принцип. В сфере практической политики они объединяются с худшими врагами революции (реформистами и сталинцами) для борьбы против нас. Все их мышление пропитано двойственностью и фальшью. Если центристы, по общему правилу, не поднимаются до внушительных преступлений, то только потому, что они всегда остаются на задворках политики: это, так сказать, карманные воришки истории. Именно поэтому они считают себя призванными возродить рабочее движение новой моралью.

На самом левом фланге этой "левой" братии стоит маленькая и политически совершенно ничтожная группка немецких эмигрантов, издающая газету "Neuer Weg" ("Новый Путь"). Нагнемся пониже и послушаем этих "революционных" обличителей большевистского аморализма. В тоне двусмысленной полупохвалы "Нейер Вег" пишет, что большевики выгодно отличаются от других партий отсутствием лицемерия: они открыто провозглашают то, что другие молча применяют на деле, именно, принцип: "цель освящает средства". Но, по убеждению "Нейер Вег", такого рода "буржуазное" правило несовместимо "со здоровым социалистическим движением". "Ложь и худшее не являются дозволенными средствами борьбы, как считал еще Ленин". Слово: "еще" означает, очевидно, что Ленин только потому не успел отречься от своих заблуждений, что не дожил до открытия "нового пути".

В формуле "ложь и худшее" второй член означает, очевидно: насилия, убийства и пр., ибо, при равных условиях, насилие хуже лжи, а убийство -- самая крайняя форма насилия. Мы приходим, таким образом, к выводу, что ложь, насилие, убийство несовместимы со "здоровым социалистическим движением". Как быть, однако, с революцией? Гражданская война есть самый жестокий из всех видов войны. Она немыслима не только без насилия над третьими лицами, но, при современной технике, без убийства стариков, старух и детей. Нужно ли напомнить об Испании? Единственный ответ, который могут дать "друзья" республиканской Испании, будет гласить: гражданская война лучше, чем фашистское рабство. Но этот совершенно правильный ответ означает лишь, что цель (демократия или социализм) оправдывает, при известных условиях, такие средства, как насилие и убийство. О лжи нечего уж и говорить! Без нее война немыслима, как машина без смазки. Даже для того, чтоб предохранять заседание Кортесов (1 февраля 1938 г.) от фашистских бомб, правительство Барселоны несколько раз намеренно обманывало журналистов и собственное население. Могло ли оно действовать иначе? Кто принимает цель: победу над Франко, должен принять средство: гражданскую войну, с ее свитой ужасов и преступлений.

Но все же ложь и насилия "сами по себе" достойны осуждения? Конечно, как и классовое общество, которое их порождает. Общество без социальных противоречий будет, разумеется, обществом без лжи и насилий. Однако, проложить к нему мост нельзя иначе, как революционными, т.-е. насильственными средствами. Сама революция есть продукт классового общества и несет на себе, по необходимости, его черты. С точки зрения "вечных истин" революция, разумеется, "анти-моральна". Но это значит лишь, что идеалистическая мораль контр-революционна, т.-е. состоит на службе у эксплоататоров. "Но ведь гражданская война, -- скажет, может быть, застигнутый врасплох философ, -- это, так сказать, печальное исключение. Зато в мирное время здоровое социалистическое движение должно обходиться без насилия и лжи". Такой ответ представляет, однако, ни что иное, как жалкую уловку. Между "мирной" классовой борьбой и революцией нет непроходимой черты. Каждая стачка заключает в себе в неразвернутом виде все элементы гражданской войны. Каждая сторона стремится внушить противнику преувеличенное представление о своей решимости к борьбе и о своих материальных ресурсах. Через свою печать, агентов и шпионов капиталисты стремятся запугать и деморализовать стачечников. Со своей стороны, рабочие пикеты, где не помогает убеждение, вынуждены прибегать к силе. Таким образом, "ложь и худшее" являются неотъемлемой частью классовой борьбы уже в самой элементарной ее форме. Остается прибавить, что самые понятия правды и лжи родились из социальных противоречий.

Революция и институт заложников

Сталин арестовывает и расстреливает детей своих противников после того, как эти противники уже сами расстреляны по ложным обвинениям. При помощи института семейных заложников Сталин заставляет возвращаться из-заграницы тех советских дипломатов, которые позволили себе выразить сомнение в безупречности Ягоды или Ежова. Моралисты из "Нейер Вег" считают нужным и своевременным напомнить по этому поводу о том, что Троцкий в 1919 г. "тоже" ввел закон о заложниках. Но здесь необходима дословная цитата: "Задержание невиновных родственников Сталиным -- отвратительное варварство. Но оно остается варварством и тогда, когда оно продиктовано Троцким (1919 г.)". Вот идеалистическая мораль во всей ее красе! Ее критерии так же лживы, как и нормы буржуазной демократии: в обоих случаях предполагается равенство там, где его, на самом деле, нет и в помине.

Не будем настаивать здесь на том, что декрет 1919 г. вряд ли хоть раз привел к расстрелу родственников тех командиров, измена которых не только причиняла неисчислимые человеческие потери, но и грозила прямой гибелью революции. Дело в конце концов не в этом. Еслиб революция проявляла меньше излишнего великодушия с самого начала, сотни тысяч жизней были бы сохранены. Так или иначе, за декрет 1919 г. я несу полностью ответственность. Он был необходимой мерой в борьбе против угнетателей. Только в этом историческом содержании борьбы -- оправдание декрета, как и всей вообще гражданской войны, которую ведь тоже можно не без основания назвать "отвратительным варварством".

Предоставим какому-нибудь Эмилю Людвигу и ему подобным писать портрет Авраама Линкольна с розовыми крылышками за плечами. Значение Линкольна в том, что для достижения великой исторической цели, поставленной развитием молодого народа, он не останавливался перед самими суровыми средствами, раз они оказывались необходимы. Вопрос даже не в том, какой из воюющих лагерей причинил или понес самое большое число жертв. У истории разные мерила для жестокостей северян и жестокостей южан в гражданской войне. Рабовладелец, который при помощи хитрости и насилия заковывает раба в цепи, и раб, который при помощи хитрости или насилия разбивает цепи -- пусть презренные евнухи не говорят нам, что они равны перед судом морали!

После того, как парижская Коммуна была утоплена в крови, и реакционная сволочь всего мира волочила ее знамя в грязи поношений и клевет, нашлось немало демократических филистеров, которые, приспособляясь к реакции, клеймили коммунаров за расстрел 64 заложников, во главе с парижским архиепископом. Маркс ни на минуту не задумался взять кровавый акт Коммуны под свою защиту. В циркуляре Генерального Совета Первого Интернационала, в строках, под которыми слышится подлинное клокотание лавы, Маркс напоминает сперва о применении буржуазией института заложников в борьбе против колониальных народов и собственного народа и, ссылаясь затем на систематические расстрелы пленных коммунаров остервенелыми реакционерами, продолжает: "Коммуне не оставалось ничего другого для защиты жизни этих пленников, как прибегнуть к прусскому обычаю захвата заложников. Жизнь заложников была снова и снова загублена продолжающимися расстрелами пленников версальцами. Как можно было еще дальше щадить их после кровавой бойни, которой преторианцы Мак-Магона ознаменовали свое вступление в Париж? Неужели же и последний противовес против беспощадной дикости буржуазных правительств -- захват заложников -- должен был стать простой насмешкой?". Так писал Маркс о расстреле заложников, хотя за спиной его в Генеральном Совете сидело немало Феннер Броквеев, Норман Томасов и других Отто Бауэров. Но так свежо еще было возмущение мирового пролетариата зверством версальцев, что реакционные путаники предпочитали молчать, в ожидании более для них благоприятных времен, которые, увы, не замедлили наступить. Лишь после окончательного торжества реакции мелкобуржуазные моралисты, совместно с чиновниками трэд-юнионов и анархистскими фразерами, погубили Первый Интернационал.

Когда Октябрьская революция обороняла себя против объединенных сил империализма на фронте в 8.000 километров, рабочие всего мира с таким страстным сочувствием следили за ходом борьбы, что пред их форумом было слишком рисковано обличать "отвратительное варварство" института заложников. Понадобилось полное перерождение советского государства и торжество реакции в ряде стран, прежде чем моралисты вылезли из своих щелейи на помощь Сталину. Ибо если репрессии, ограждающие привилегии новой аристократии, имеют ту же нравственную ценность, что и революционные меры освободительной борьбы, тогда Сталин оправдан целиком, еслии если не осуждена целиком пролетарская революция.

Ища примеров безнравственности в событиях русской гражданской войны, господа моралисты оказываются, в то же время, вынуждены закрывать глаза на тот факт, что испанская революция тоже возродила институт заложников, по крайней мере, в тот период, когда она была подлинной революцией масс. Если обличители не посмели обрушиться на испанских рабочих за их "отвратительное варварство", то только потому, что почва Пиренейского полуострова еще слишком горяча для них. Гораздо удобнее вернуться к 1919 г. Это уже история: старики успели забыть, а молодые еще не научились. По той же причине фарисеи разной масти с таким упорством возвращаются к Кронштадту и к Махно: здесь полная свобода для нравственных испарений!

"Мораль кафров"

Нельзя не согласиться с моралистами, что история выбирает жестокие пути. Но какой отсюда вывод для практической деятельности? Лев Толстой рекомендовал опроститься и усовершенствоваться. Махатма Ганди советует пить козье молоко. Увы, "революционные" моралисты из "Нейер Вег" не так уже далеко ушли от этих рецептов. "Мы должны освободиться -- проповедуют они -- от той морали кафров, для которой неправильно лишь то, что делает враг". Прекрасный совет! "Мы должны освободитьсяи". Толстой рекомендовал заодно освободиться и от грехов плоти. Однако, статистика не подтверждает успеха его проповеди. Наши центристские гомункулусы успели подняться до сверх-классовой морали в классовом обществе. Но уже почти 2000 лет, как сказано: "любите врагов ваших", "подставляйте вторую щеку"и Однако, даже святой римский отец не "освободился" до сих пор от ненависти к врагам. Поистине силен дьявол, враг рода человеческого!

Применять разные критерии к действиям эксплоататоров и эксплоатируемых значит, по мнению бедных гомункулусов, стоять на уровне "морали кафров". Прежде всего вряд ли приличен под пером "социалистов" столь презрительный отзыв о кафрах. Так ли уж плоха их мораль? Вот что говорит на этот счет британская энциклопедия:

"В своих социальных и политических отношениях они обнаруживают большой такт и ум; они замечательно храбры, воинственны и гостеприимны, и были честны и правдивы, пока, в результате контакта с белыми, не стали подозрительны, мстительны и склонны к воровству, усвоив, сверх того, большинство европейских пороков". Нельзя не прийти к выводу, что в порче кафров приняли участие белые миссионеры, проповедники вечной морали.

Если рассказать труженику-кафру, как рабочие, восставшие в любой части нашей планеты, застигли своих угнетателей врасплох, он будет радоваться. Наоборот, он будет огорчен, когда узнает, что угнетателям удалось обмануть угнетенных. Не развращенный до мозга костей миссионерами кафр никогда не согласится применять одни и те же абстрактные нормы морали к угнетателям и угнетенным. Зато он вполне усвоит себе, если разъяснить ему, что назначение таких абстрактных норм в том и состоит, чтоб мешать угнетенным восстать против угнетателей.

Какое поучительное совпадение: чтоб оклеветать большевиков миссионерам из "Нейер Вег" пришлось заодно оклеветать и кафров; причем в обоих случаях клевета идет по линиям официальной буржуазной лжи: против революционеров и против цветных рас. Нет, мы предпочитаем кафров всем миссионерам, как духовным, так и светским!

Не надо, однако, ни в каком случае переоценивать сознательность моралистов из "Нового Пути" и из других тупиков. Намерения этих людей не так уж плохи. Но вопреки своим намерениям, они служат рычагами в механике реакции. В такой период, как нынешний, когда мелкобуржуазные партии цепляются за либеральную буржуазию или за ее тень (политика "Народных фронтов"), парализуют пролетариат и прокладывают путь фашизму (Испания, Францияи), большевики, т.-е. революционные марксисты, становятся особенно одиозными фигурами в глазах буржуазного общественного мнения. Основное политическое давление наших дней идет справа налево. В последнем счете совокупная тяжесть реакции давит на плечи маленького революционного меньшинства. Это меньшинство называется Четвертым Интернационалом. Voila l'ennemi! Вот враг!

Сталинизм занимает в механике реакции многие руководящие позиции. Помощью его в борьбе с пролетарской революцией пользуются, так или иначе, все группировки буржуазного общества, включая и анархистов. В то же время одиум за преступления своего московского союзника, мелкобуржуазные демократы пытаются, хоть на 50%, перекинуть на непримиримое революционное меньшинство. В этом и состоит смысл модной ныне пословицы: "троцкизм и сталинизм -- одно и то же". Противники большевиков и кафров помогают, таким образом, реакции клеветать на партию революции.

"Аморализм" Ленина

Самыми нравственными людьми были всегда русские эс-эры: они в сущности состояли из одной этики. Это не помешало им, однако, во время революции обмануть русских крестьян. В парижском органе Керенского, того самого этического социалиста, который был предтечей Сталина в отношении подложных обвинений против большевиков, другой старый "социал-революционер", Зензинов, пишет: "Ленин, как известно, учил, что ради достижения поставленной цели, коммунисты могут, а иногда и должны "пойти на всяческие уловки -- на умолчание, на сокрытие правды"и" ("Новая Россия", 17 февраля 1938 г., стр. 3). Отсюда ритуальный вывод: сталинизм -- законное дитя ленинизма.

К сожалению, этический обличитель не умеет даже честно цитировать. У Ленина сказано: "Надо уметьи пойти на все и всякие жертвы, даже -- в случае необходимости -- пойти на всяческие уловки, хитрости, нелегальные приемы, умолчания, сокрытие правды, лишь бы проникнуть в профсоюзы, остаться в них, вести в них во что бы то ни стало коммунистическую работу". Необходимость уловок и хитростей, по объяснению Ленина, вызывалась тем, что реформистская бюрократия, предающая рабочих капиталу, подвергает революционеров травле, преследованиям и даже прибегает против них к буржуазной полиции. "Хитрость" и "сокрытие правды" являются в этом случае лишь средствами законной самообороны против предательской реформистской бюрократии.

Партия самого Зензинова когда-то вела нелегальную работу против царизма, а позже -- против большевиков. В обоих случаях она прибегала к хитростям, уловкам, фальшивым паспортам и другим видам "сокрытия правды". Все эти средства считались не только "этическими", но и героическими, ибо отвечали политическим целям мелкобуржуазной демократии. Но положение сразу меняется, когда пролетарские революционеры вынуждены прибегать к конспиративным мерам против мелкобуржуазной демократии. Ключ к морали этих господ имеет, как видим, классовый характер!

"Аморалист" Ленин открыто, в печати, подает совет насчет военной хитрости против изменников-вождей. А моралист Зензинов злонамеренно урезывает цитату с обоих концов, чтоб обмануть читателя: этический обличитель оказывается, по обыкновению, мелким плутом. Недаром Ленин любил повторять: ужасно трудно встретить добросовестного противника!

Рабочий, который не утаивает от капиталиста "правду" о замыслах стачечников, есть попросту предатель, заслуживающий презрения и бойкота. Солдат, который сообщает "правду" врагу, карается, как шпион. Керенский ведь и пытался подкинуть большевикам обвинение в том, что они сообщали "правду" штабу Людендорфа. Выходит, что даже "святая правда" -- не самоцель. Над ней существуют более повелительные критерии, которые, как показывает анализ, носят классовый характер.

Борьба на жизнь и смерть немыслима без военной хитрости, другими словами, без лжи и обмана. Могут ли немецкие пролетарии не обманывать полицию Гитлера? Или может быть советские большевики поступают "безнравственно", обманывая ГПУ? Каждый благочестивый буржуа апплодирует ловкости полицейского, которому удается при помощи хитрости захватить опасного гангстера. Неужели же военная хитрость недопустима, когда дело идет о том, чтоб опрокинуть гангстеров империализма?

Норман Томас говорит о той "странной коммунистической аморальности, для которой ничто не имеет значения, кроме партии и ее власти" ("that strange Communist amorality in which nothing matters but the Party and its power" -- "Socialist Call", March 12, 1938, p. 5). Томас валит, при этом, в одну кучу нынешний Коминтерн, т.-е. заговор кремлевской бюрократии против рабочего класса, с большевистской партией, которая представляла собою заговор передовых рабочих против буржуазии. Это насквозь нечестное отождествление достаточно уже разоблачено выше. Сталинизм только прикрывается культом партии; на самом деле он ее разрушает и топчет в грязь. Верно, однако, то, что для большевика партия -- все. Салонного социалиста Томаса удивляет и отталкивает подобное отношение революционера к революции, ибо сам он -- только буржуа с социалистическим "идеалом". В глазах Томаса и ему подобных партия -- подсобный инструмент для избирательных и иных комбинаций, не больше. Его личная жизнь, интересы, связи, критерии морали -- вне партии. Он с враждебным изумлением глядит на большевика, для которого партия -- орудие революционной перестройки общества, в том числе и его морали. У революционного марксиста не может быть противоречия между личной моралью и интересами партии, ибо партия охватывает в его сознании самые высокие задачи и цели человечества. Наивно думать, что у Томаса более высокое понятие о морали, чем у марксистов. У него просто более низменное понятие о партии.

"Все, что возникает, достойно гибели", говорит диалектик Гете. Гибель большевистской партии -- эпизод мировой реакции -- не умаляет, однако, ее всемирно-исторического значения. В период своего революционного восхождения, т.-е. когда она действительно представляла пролетарский авангард, она была самой честной партией в истории. Где могла, она, разумеется, обманывала классовых врагов; зато она говорила трудящимся правду, всю правду и только правду. Только благодаря этому она завоевала их доверие в такой мере, как никакая другая партия в мире.

Приказчики господствующих классов называют строителя этой партии "аморалистом". В глазах сознательных рабочих это обвинение носит почетный характер. Оно означает: Ленин отказывался признавать нормы морали, установленные рабовладельцами для рабов, и никогда не соблюдаемые самими рабовладельцами; он призывал пролетариат распространить классовую борьбу также и на область морали. Кто склоняется перед правилами, установленными врагом, тот никогда не победит врага!

"Аморализм" Ленина, т.-е. отвержение им надклассовой морали, не помешал ему всю жизнь сохранять верность одному и тому же идеалу; отдавать всю свою личность делу угнетенных; проявлять высшую добросовестность в сфере идей и высшую неустрашимость в сфере действия; относиться без тени превосходства к "простому" рабочему, к беззащитной женщине, к ребенку. Не похоже ли, что "аморализм" есть в данном случае только синоним для более высокой человеческой морали?

Поучительный эпизод

Здесь уместно рассказать эпизод, который, несмотря на свой скромный масштаб, недурно иллюстрирует различие между их и нашей моралью. В 1935 г., в письмах к своим бельгийским друзьям, я развивал ту мысль, что попытка молодой революционной партии строить "собственные" профсоюзы равносильна самоубийству. Надо находить рабочих там, где они есть. Но ведь это значит делать взносы на содержание оппортунистического аппарата? Конечно, отвечал я, за право вести подкоп против реформистов приходится временно платить им дань. Но ведь реформисты не позволят вести подкоп? Конечно, отвечал я, ведение подкопа требует мер конспирации. Реформисты -- политическая полиция буржуазии внутри рабочего класса. Надо уметь действовать без их разрешения и против их запрещенияи При случайном обыске у т. Д., в связи, если не ошибаюсь, с делом о поставке оружия для испанских рабочих, бельгийская полиция захватила мое письмо. Через несколько дней оно оказалось опубликовано. Печать Вандервельде, Де-Манна и Спаака, не пощадила, конечно, молний против моего "маккиавелизма" и "иезуитизма". Кто же эти обличители? Многолетний председатель Второго Интернационала, Вандервельде, давно стал доверенным лицом бельгийского капитала. Де-Манн, который в ряде тяжеловесных томов облагораживал социализм идеалистической моралью и подбирался к религии, воспользовался первым подходящим случаем, чтоб обмануть рабочих и стать заурядным министром буржуазии. Еще красочнее обстояло дело со Спааком. Полтора года перед тем этот господин состоял в левой социалистической оппозиции и приезжал ко мне во Францию советоваться о методах борьбы против бюрократии Вандервельде. Я излагал ему те же мысли, которые составили впоследствии содержание моего письма. Но уже через год после визита, Спаак отказался от терниев для роз. Предав своих друзей по оппозиции, он стал одним из наиболее циничных министров бельгийского капитала. В профессиональных союзах и в своей партии эти господа душат каждый голос критики, систематически развращают и подкупают более выдающихся рабочих и столь же систематически исключают непокорных. Они отличаются от ГПУ только тем, что не прибегают пока к пролитию крови: в качестве добрых патриотов, они приберегают рабочую кровь для ближайшей империалистской войны. Ясно: нужно было быть исчадием ада, нравственным уродом, "кафром", большевиком, чтоб подать революционным рабочим совет соблюдать правила конспирации в борьбе против этих господ!

С точки зрения законов Бельгии, письмо мое не заключало, разумеется, ничего криминального. Обязанностью "демократической" полиции было вернуть письмо адресату с извинением. Обязанностью социалистической партии было протестовать против обыска, продиктованного заботой об интересах генерала Франко. Но господа социалисты отнюдь не постеснялись воспользоваться нескромной услугой полиции: без этого они не имели бы счастливого повода обнаружить лишний раз преимущества своей морали над аморализмом большевиков.

Все символично в этом эпизоде. Бельгийские социал-демократы опрокинули на меня ушаты своего негодования как раз в то время, когда их норвежские единомышленники держали меня и жену под замком, чтоб помешать нам защищаться против обвинений ГПУ. Норвежское правительство отлично знало, что московские обвинения подложны: об этом открыто писал в первые дни социал-демократический официоз. Но Москва ударила норвежских пароходовладельцев и рыботорговцев по карману, -- и господа социал-демократы немедленно опустились на четвереньки. Вождь партии, Мартин Транмель, не только авторитет в сфере морали, но прямо праведник: не пьет, не курит, не вкушает мясного и купается зимой в ледяной проруби. Это не помешало ему, после того, как он арестовал нас по приказу ГПУ, специально пригласить для клеветы против меня норвежского агента ГПУ, Якова Фриза, буржуа без чести и совести. Но довольнои

Мораль этих господ состоит из условных правил и оборотов речи, которые должны прикрывать их интересы, аппетиты и страхи. В большинстве своем они готовы на всякую низость -- отказ от убеждений, измену, предательство -- во имя честолюбия или корысти. В священной сфере личных интересов цель оправдывает для них все средства. Но именно поэтому им необходим особый кодекс морали, прочной, и в то же время эластичной, как хорошие подтяжки. Они ненавидят всякого, кто разоблачает их профессиональные секреты перед массами. В "мирное" время их ненависть выражается в клевете, базарной или "философской". Во время острых социальных конфликтов, как в Испании, эти моралисты, рука об руку с ГПУ, истребляют революционеров. А чтоб оправдать себя, они повторяют: "троцкизм и сталинизм -- одно и то же".

Диалектическая взаимозависимость цели и средства

Средство может быть оправдано только целью. Но ведь и цель, в свою очередь, должна быть оправдана. С точки зрения марксизма, который выражает исторические интересы пролетариата, цель оправдана, если она ведет к повышению власти человека над природой и к уничтожению власти человека над человеком.

Значит, для достижения этой цели все позволено? саркастически спросит филистер, обнаружив, что он ничего не понял. Позволено все то, ответим мы, что действительно ведет к освобождению человечества. Так как достигнуть этой цели можно только революционным путем, то освободительная мораль пролетариата имеет, по необходимости, революционный характер. Она непримиримо противостоит не только догмам религии, но и всякого рода идеалистическим фетишам, этим философским жандармам господствующего класса. Она выводит правила поведения из законов развития общества, следовательно, прежде всего, из классовой борьбы, этого закона всех законов.

Значит, все же, в классовой борьбе с капиталистами дозволены все средства: ложь, подлог, предательство, убийство и прочее? -- продолжает настаивать моралист. Допустимы и обязательны те и только те средства, отвечаем мы, которые сплачивают революционный пролетариат, наполняют его душу непримиримой враждой к угнетению, научают его презирать официальную мораль и ее демократических подголосков, пропитывают его сознанием собственной исторической миссии, повышают его мужество и самоотверженность в борьбе. Именно из этого вытекает, что не все средства позволены. Когда мы говорим, что цель оправдывает средства, то отсюда вытекает для нас и тот вывод, что великая революционная цель отвергает, в качестве средств, все те низменные приемы и методы, которые противопоставляют одну часть рабочего класса другим его частям; или пытаются осчастливить массу, без ее участия; или понижают доверие массы к себе самой и к своей организации, подменяя его преклонением перед "вождями". Прежде всего и непримиримее всего революционная мораль отвергает сервилизм по отношению к трудящимся, т.-е. те качества, которые насквозь пропитывают мелко-буржуазных педантов и моралистов.

Эти критерии не дают, разумеется, готового ответа на вопрос, что позволено и что недопустимо в каждом отдельном случае. Таких автоматических ответов и не может быть. Вопросы революционной морали сливаются с вопросами революционной стратегии и тактики. Правильный ответ на эти вопросы дает живой опыт движения в свете теории.

Диалектический материализм не знает дуализма средства и цели. Цель естественно вытекает из самого исторического движения. Средства органически подчинены цели. Ближайшая цель становится средством для более отдаленной цели. В своей драме, "Франц фон Сикинген", Фердинанд Лассаль влагает следующие слова в уста одного из героев:

"Укажи не только цель, укажи и путь.
Ибо так нерасторжимо врастают друг в друга путь и цель,
Что одно всегда меняется вместе с другим,
И путь иной порождает иную цель".

Стихи Лассаля весьма несовершенны. Еще хуже то, что в практической политике Лассаль сам отклонялся от выраженного им правила: достаточно напомнить, что он докатился до тайных сделок с Бисмарком! Но диалектическая взаимозависимость между средством и целью выражена в приведенных четырех строках вполне правильно. Надо сеять пшеничное зерно, чтоб получить пшеничный колос.

Допустим или недопустим, например, индивидуальный террор с "чисто моральной" точки зрения? В этой абстрактной форме вопрос совершенно не существует для нас. Консервативные швейцарские буржуа и сейчас воздают официальную хвалу террористу Вильгельму Теллю. Наши симпатии полностью на стороне ирландских, русских, польских или индусских террористов в их борьбе против национального и политического гнета. Убитый Киров, грубый сатрап, не вызывает никакого сочувствия. Наше отношение к убийце остается нейтральным только потому, что мы не знаем руководивших им мотивов. Еслиб стало известно, что Николаев выступил сознательным мстителем за попираемые Кировым права рабочих, наши симпатии были бы целиком на стороне убийцы. Однако, решающее значение имеет для нас не вопрос о субъективных мотивах, а вопрос об объективной целесообразности. Способно ли данное средство действительно вести к цели? В отношении индивидуального террора теория и опыт свидетельствуют, что нет. Террористу мы говорим: заменить массы нельзя; только в массовом движении ты мог бы найти целесообразное применение своему героизму. Однако, в условиях гражданской войны убийства отдельных насильников перестают быть актами индивидуального терроризма. Если бы, скажем, революционер взорвал на воздух генерала Франко и его штаб, вряд ли это вызвало бы нравственное возмущение даже у демократических евнухов. В условиях гражданской войны подобный акт был бы и политически вполне целесообразен! Так, даже в самом остром вопросе -- убийство человека человеком, -- моральные абсолюты оказываются совершенно непригодны. Моральная оценка, вместе с политической, вытекает из внутренних потребностей борьбы.

Освобождение рабочих может быть только делом самих рабочих. Нет, поэтому, большего преступления, как обманывать массы, выдавать поражения за победы, друзей за врагов, подкупать вождей, фабриковать легенды, ставить фальшивые процессы, -- словом, делать то, что делают сталинцы. Эти средства могут служить только одной цели: продлить господство клики, уже осужденной историей. Но они не могут служить освобождению масс. Вот почему Четвертый Интернационал ведет против сталинизма борьбу не на жизнь, а на смерть.

Массы, разумеется, вовсе не безгрешны. Идеализация масс нам чужда. Мы видели их в разных условиях, на разных этапах, притом в величайших политических потрясениях. Мы наблюдали их сильные и слабые стороны. Сильные стороны: решимость, самоотверженность, героизм находили всегда наиболее яркое выражение во время подъема революции. В этот период большевики стояли во главе масс. Затем надвинулась другая историческая глава, когда вскрылись слабые стороны угнетенных: неоднородность, недостаток культуры, узость кругозора. Массы устали от напряжения, разочаровались, потеряли веру в себя и -- очистили место новой аристократии. В этот период большевики ("троцкисты") оказались изолированы от масс. Мы практически проделали два таких больших исторических цикла: 1897-1905, годы прибоя; 1907-1913, годы отлива; 1917-1923 г.г., период небывалого в истории подъема; наконец, новый период реакции, который не закончился еще и сегодня. На этих больших событиях "троцкисты" учились ритму истории, т.-е. диалектике борьбы классов. Они учились и, кажется, до некоторой степени научились подчинять этому объективному ритму свои субъективные планы и программы. Они научились не приходить в отчаяние от того, что законы истории не зависят от наших индивидуальных вкусов или не подчиняются нашим моральным критериям. Они научились свои индивидуальные вкусы подчинять законам истории. Они научились не страшиться самых могущественных врагов, если их могущество находится в противоречии с потребностями исторического развития. Они умеют плыть против течения в глубокой уверенности, что новый исторический поток могущественной силы вынесет их на тот берег. Не все доплывут, многие утонут. Но участвовать в этом движении с открытыми глазами и с напряженной волей -- только это и может дать высшее моральное удовлетворение мыслящему существу!

Л. Троцкий.
Койоакан, 16 февраля 1938 г.

Статья была вчерне закончена 16 февраля. При окончательной обработке автор включил в текст несколько более свежих примеров.

P. S. -- Я писал эти страницы в те дни, когда мой сын, неведомо для меня, боролся со смертью. Я посвящаю его памяти эту небольшую работу, которая, я надеюсь, встретила бы его одобрение: Лев Седов был подлинным революционером и презирал фарисеев.

Л. Т.


Людвиг

Год прошел с тех пор, как в Лозанне, по приказу Ежова, был убит Игнатий Райсс (Людвиг). Приемы эти не отличаются новизной. Необычно -- если и не ново -- только то, что преступление это совершено вне пределов Советского Союза и Испании, и трагичен тот факт, что Ежов воспользовался помощью долголетней сотрудницы и близкого друга Людвига для этого гнусного преступления.

С точки зрения политической, преступление это -- логическое продолжение московских процессов. Как Сталин не может не расстреливать соратников Ленина -- заставив их предварительно себя обесчестить, -- он не мог оставить в живых и Людвига, нашедшего мужества порвать с ним.

Людвиг не был ни журналистом, ни писателем, которым нечего бояться физического уничтожения. Долгие годы он был секретным сотрудником Сталина и знал, какой конец его ждет. В письме к друзьям он писал: "Они меня убьют, но это стоит того".

Ежову не только важно было убить Людвига; он должен был с этим очень спешить, так как он и его сотрудники, знавшие Людвига, прекрасно понимали, как опасен этот разрыв для организации. Не выдачи тайн он боялся. На этот счет он был совершенно спокоен, и когда он читал в письме, адресованном ГПУ (одновременно с письмом в ЦК Людвиг отправил письмо и в ГПУ): "Не за тайны свои вы боитесь; я ведь не такой, как вы", он верил каждому слову. Но те, которые его лично не знали, те которым за последние годы едва ли приходилось на работе встречать тип настоящего революционера, наверно не окажут Людвигу того доверия, которого Ежов не мог ему не оказать. Ежов был одним из тех немногих, которые были убеждены в абсолютной чистоте Людвига.

Выдача тайн сама по себе не есть повод для убийства, тем более, что оно всегда связано с риском разоблачения. В случае опасности, Ежов всегда может так перестроить аппарат, что тайны эти через несколько месяцев никакого интереса представлять не будут. Да и вообще события -- мировые и политические -- развиваются с такой быстротой, что такого рода тайны все равно через короткое время обесцениваются. Опасения Ежова иного рода, и они не необоснованы. Людвига то он убил, но организации спасти не мог, и не в его власти было помешать многим сотрудникам порвать с ним. В своих письмах ГПУ они писали, что готовы были работать для Советского Союза до тех пор, пока работал Людвиг.

Ежов не задумывается над тем, что более опасно -- убить ли Людвига или оставить его в живых. В предостерегающих недостатка не было, но все они вскоре должны были умолкнуть или, как в деле со Слуцким, его заставили покончить с собой. Ежов ни с чем не считается. Для него существует только одно: приказ Сталина -- ликвидировать! Наказать и других запугать, чтоб не было повадно! Такова судьба каждого, кто осмелится порвать со Сталиным.

Для организации убийства Ежов отправляет в Париж Шпигельглясса, заместителя Слуцкого. Попутно он уладит и еще одно "дело" в Париже. Выбор Шпигельглясса нужно признать "удачным". Не потому, что он отличается особой храбростью, а потому, что он глуп и питает особую "склонность" к покушениям. Теперь ему представилась возможность доказать свою незаменимость и абсолютную преданность.

Он быстро выполняет возложенное на него поручение. С одной стороны -- с точки зрения быстроты, -- Сталин им очень доволен; на столь срочное проведение этого дела он и не мог надеяться. Но, с другой стороны, Шпигельглясс совершил убийство при помощи самой организации и, таким образом, уничтожил ту последнюю тень сомнения, которая могла бы еще сохраниться кое у кого в Европе.

У Людвига не было никаких иллюзий; он прекрасно знал с кем имеет дело; он знал, что от бешенства Ежова всего можно ожидать. Но он думал, что пролетарская организация, под защиту которой он себя поставит, обезоружит московских палачей. Его прощальное письмо в ЦК было напечатано в голландской "Nieuwe Fackel". Сталин не боится общественного мнения. Продажных он купит, а о других он не беспокоится.

Шпигельглясс останавливает свой выбор на Гертруде Шильдбах. Он знает о нашей дружбе с ней. Ее оппозиционные симпатии для него не секрет. Он пытается, поэтому, сначала воздействовать на нее убеждением, что Людвиг предатель, что она этим поступком полностью восстановит доверие партии, и старается ее путанной голове внушить мысль, что она совершит геройский поступок. (Гертруда Шильдбах обо всем этом рассказала нашим друзьям в Париже, и я об этом узнала уже после смерти Людвига). Гертруда Шильдбах плачет у наших друзей, она решила взять дело в свои руки и носится с мыслью -- предупредить. Она знает, что нас обоих ждет смерть, и, если это неминуемо, то и ребенка щадить нечего. Для этой цели ей дают коробку с отравленным шоколадом, которую я видела у нее в руках при нашем свидании. Но она ее не передала.

Шпигельглясс одновременно пробует и другие приемы. Он сводит Шильдбах с молодым человеком (Abbiat), который изображает из себя влюбленного. Молодой и красивый авантюрист принадлежит к типу тех людей, услугами которых Сталин теперь пользуется для истребления революционеров.

Для такого рода "работы" (покушения, грабежи и т. п.) у ГПУ имеется особая организация, о деятельности которой мы узнавали лишь из газет.
Иногда это деклассированные сыновья белых эмигрантов, иногда родственники московских сотрудников ГПУ. В данном случае сестра Аббиата живет в Москве и работает в ГПУ. Авантюристу нетрудно убедить Гертруду Шильдбах: стареющей и некрасивой женщине в первый раз в жизни объясняются в любви и обещают счастливую совместную жизнь. Это производит впечатление. Гертруда Шильдбах продает Людвига; она окончательно берет дело убийства Людвига в свои руки, но спасает меня и ребенка. Она не передает коробки с конфетами и спешит воспользоваться первым случаем, когда знает, что Людвиг один в Лозанне. Эта паническая спешка и приводит к тем роковым ошибкам, которые уже через несколько часов после совершения преступления дают возможность полностью раскрыть всю картину его. Уже по одному этому она не получит обещанного ордена! Вероятно, только в тот момент, когда она осталась одна в посольском автомобиле -- ее соучастники не поехали в Москву -- она отдала себе ясно отчет в том, что она сделала. Награды она не получит. Давно миновали те идиллические времена, когда за такого рода героические поступки только высылали из пределов Европейской России или ссылали к Белому морю, где можно было остаток своих дней коротать за рыбной ловлей.

Теперь действуют коротко и решительно. Гертруда Шильдбах, вероятно, получит свою награду в подвалах Лубянки. Ордена теперь выдаются только за расстрелы и за "геройство" в Испании. Наивысшую награду получает тот, кто проявляет наибольшее рвение в уничтожении троцкистов и поумовцев. И в Москве умудряются выдавать ордена за храбрость в деле защиты испанского пролетариата, например, тем, кто поехал в Одессу принимать испанское золото в уплату за оружие, или официальному резиденту, проведшему эту сделку. Это тот самый орден -- орден "Красного Знамени", -- который много лет тому назад был вручен Людвигу за его заслуги перед революцией, и который он, порвав со Сталиным, вернул.

Нет, Гертруда Шильдбах ордена не получит. Слишком уж бездарно был совершен этот "героический акт". Но с чисто человеческой точки зрения ужасно то, что это должна была быть именно она, та, которая, вернувшись из Союза после первого процесса, в августе 1936 г., плакала в отчаянии, уверяя, что она больше не вернется в Союз, а если ее заставят, она предпочтет смерть. При этом она произнесла фразу, которую я никогда не забуду: "Мне легко, меня не будут оплакивать ни мать, ни ребенок. Но вы? Ваш ребенок не должен вырасти в этой лжи".

Ужасно то, что близкий друг играет такую роль, -- но и это не ново. Близкая подруга уже сыграла однажды такую роль -- в деле Блюмкина. Она предала его, и, в благодарность за это, Сталин назначил ее ответственной сотрудницей ГПУ. Ягода ей оказывал всевозможные почести, но товарищи ее ненавидели. Людвиг не мог преодолеть отвращения и ужаса, когда она, много лет спустя, пыталась, по установившемуся обычаю, обнять его. "Как это ужасно, с кем только не приходится работать", сказал он мне.

* * *

Почти 20 лет тому назад Людвиг вступил во вновь организованную польскую коммунистическую партию (ПКП). Партия строго нелегальна. За простую принадлежность к партии -- суровое тюремное заключение. Работа кропотлива; партия бедна; члены ее безработные. Маленькие города и случайные провокации влекут частые провалы. Полугодичная работа без инцидентов -- успех. Компартия объединяет все слои молодой республики: передовую часть ППС, молодого, возвращающегося домой солдата, пролетария, интеллигента, крестьянина, поляка, который иначе себе представлял освобожденное отечество, разочарованного украинца, еврея.

Знаменитый процесс св. Юра в 1922 г. дает ясное представление, как о польской компартии, так и о социальной структуре Польши. Этот первый крупный политический процесс, нашедший отклик и в Европе, назван именем церкви св. Юра, где состоялось собрание. По доносу провокатора, все присутствующие были арестованы. Перед классовым судом предстали пролетарии, крестьяне, интеллигенты, полуинтеллигенты, буржуа, аристократы, поляки, украинцы, евреи, стар и млад. Мужественное поведение всех подсудимых вписало славную страницу в историю польской компартии. Но где они теперь, герои этого процесса? Многие, эмигрировавшие в Союз, расстреляны. Вот куда сталинский Коминтерн привел польскую коммунистическую партию, имевшую все основания гордиться своими революционными традициями!

Вскоре после ареста в церкви св. Юра, был арестован и Людвиг. Несмотря на физические муки, он был тверд, даже весел, и когда через несколько недель я имела с ним свидание, он показался мне, физически очень изменившимся, но какое у него было бодрое настроение. Успокоенная, я ушла из тюрьмы. Через непроницаемые стены тюрьмы он умудряется еженедельно передавать записочки, подбадривающие меня.

Но не он один так стоек. За немногими исключениями, все заключенные польских тюрем мужественны. Что могут значить для человека, борющегося за освобождение человечества, физические пытки? Гордый и глубоко убежденный в святости того дела, за которое он борется, польский революционер смело, с открытым забралом идет против реакции. Разве за каждым, даже самым скромным борцом, не стояла могучая страна, осуществившая мечту человечества, ставшая надеждой миллионных масс? Да, революционная Россия была не только отечеством всех трудящихся, она была местом убежища всех угнетенных и преследуемых.

Помню, как Людвигу удалось 1-го мая вывесить красный платок из своего тюремного окна, выходящего во двор. Дисциплинарные взыскания: лишение пищи, книг, одиночное заключение и т. п. -- сыплются одно за другим. Однажды мне вернули передачу, сообщив, что он начал голодовку. Больше недели продолжалась голодовка. Голодали все политические заключенные. Когда я опять пришла на свидание, он, гордый и счастливый, рассказывал, каким прекрасным товарищем оказался его сокамерник, украинский националист, объявивший голодовку из солидарности.

Лишения и тюрьмы лишь больше укрепляют высокий идеал Людвига; все свое время он проводит в чтении и работе (на воле это было совершенно немыслимо). В тюрьме он мужает, становится еще более преданным и убежденным революционером. Тюрьма закаляет его и все то, что раньше в нем было благородного, углубляется, накладывая особую печать на нем. Проникнутый подлинной социалистической культурой, он всей своей жизнью осуществляет преданность учению Маркса -- бесконечной преданностью революции и духом истинного товарищества.

До самой своей смерти он остается чистым. Настанет время, когда многие подтвердят то, что я сейчас о нем пишу; те, которые останутся в живых после сталинского разгрома, те, кто еще работают в сталинском аппарате в Париже и Праге, -- если они когда-нибудь будут свободны. Сегодня они кидают в него каменьями или, в лучшем случае, молчат. Они то ведь превосходно знают, кто такой Людвиг и что представляют собой его палачи.

Летом 1923 года Людвиг, вместе с одним из своих близких друзей, выходит на волю. С большой опасностью для жизни, ему удается, с помощью партии, бежать в Германию.

Осень 1923 г. в Германии. Бурные дни, полные лихорадочной деятельности и больших надежд. Сколько товарищей перебывало у нас в эти дни. Людвига я тогда мало видала. Окрыленный надеждой, он весь отдается работе, почти всегда в разъездах. Да и в те немногие дни, которые он проводит в Берлине, у него нет времени для личной жизни. Дни мелькают как во сне, за ними ночи тревожных ожиданий. Помню, как то раз, Людвиг мне объяснил, почему он не вернулся домой. Он был вместе с Пятаковым в Хемнице. На дрезденском вокзале они заметили, что перепутали часы прибытия и отхода поездов, и что последний поезд в Берлин уже ушел. Пришлось заночевать. Тут то они и установили, что у них обоих паспорт на одно и то же имя, и они должны были взять общую комнату. Какое совпадение -- тот же паспорт, та же судьба!

Однажды Людвиг явился с Лариссой Рейснер, оставшейся несколько недель у нас, на нашей нелегальной квартире. Они часто ездили вместе в Гамбург; Ларисса потом написала свою замечательную книгу: "Гамбург на баррикадах". Зимой 1923 года все товарищи вернулись домой. Уехали Пятаков, Радек и, вместе с ними, Ларисса. Помню, как она на Силезском вокзале крикнула нам: "До скорого!". Вскоре нелепая болезнь свела в могилу это замечательное создание. Мы очень по ней горевали, часто ее вспоминали и не раз говорили о том, как милостива к ней была судьба. Ведь этот предательский тиф оказался благодетелеми

За годами подъема последовали годы упадка революционного движения в Европе, оппозиционных боев в России -- все это не могло не отразиться на европейских компартиях. Вместе с другими, Людвиг надолго хоронит надежды на революцию в Европе. Теперь остается только одно -- целиком отдаться делу защиты Советского Союза, со всех сторон окруженного контрреволюцией, защищать завоевания Октября. Людвиг все свои силы отдает этому делу. Не взирая на опасность, он переезжает из одной страны в другую, всегда нелегально, часто знакомясь с европейскими тюрьмами. С тем же мужеством, с той же преданностью он рискует своей жизнью или, в лучшем случае, своей свободой. Он мог бы гордиться своими заслугами, но, со свойственной ему скромностью, он никогда не говорит о своих успехах. Он не ждет признания.

Работа требует строгой конспирации и одиночества. Когда он на воле, он в полном смысле этого слова нелегально и одиноко идет своим путем. Когда же он попадает в тюрьму, его уж подавно никто не признает: ни партия, ни Советский Союз. И опять таки он не единственный. Недаром Советский Союз имел такую превосходную разведку. Эти одиночки были столпом всей работы; это они, выпестованные партией Ленина, преданные традициям Октября, определяли характер всей работы.

Параллельно с уничтожением оппозиции, происходит распад Коминтерна и идет процесс деморализации всего советского аппарата. Людвиг упорно борется с начинающейся бюрократизацией аппарата, он тщательно подбирает своих сотрудников-партийцев в лучшем смысле этого слова. Он всегда мечтал о том, что можно будет вернуться к партийной работе. Теперь он хоронит и эту свою надежду. Он глубоко убежден, что все силы должны быть отданы делу защиты Советского Союза -- в этом он находит моральное оправдание своей работы в разведке. За эту цель он цепляется. Но он все больше уходит в себя и бесконечно страдает от того, что происходит в Советском Союзе. Исключение Троцкого из партии для него тяжелый удар. Когда же Троцкого выслали из пределов Советского Союза, Людвиг сказал: "Теперь за Сталиным, по крайней мере, останется та заслуга, что он спас голову революции".

Работа заграницей прервана продолжительным пребыванием в Москве, в 1930-1932 г.г. Это эпоха пятилетки, со всеми ее лишениями, дискуссиями и борьбой. Дышать в Советском Союзе становится все тяжелее; поездка заграницу и возврат к нелегальности кажутся избавлением. В это же время Людвиг поступает на работу в ГПУ.

Условия работы заграницей значительно ухудшились. Работать стало гораздо труднее. Теперь уже нельзя расчитывать даже на самую ничтожную помощь со стороны партии. Аппарат должен быть построен исключительно на поддержке симпатизирующих, даже в отдаленнейшей степени не связанных с партией. Людвиг пускает в ход все свои связи. Его умение обращаться с людьми, его культурность, его прямота и в годы разочарования помогают вербовать для Советского Союза интеллигентов, профессоров и журналистов.

Но все острее становится вопрос: как долго еще можно принимать участие во всем этом? Правда, время от времени Сталин делает красивый жест, как, например, в 1936 г. с Испанией. В такой работе участие ведь возможно.

Людвиг в последние годы отказывается привлекать к работе молодежь. Он пытается убедить своих друзей, что молодым людям должен быть оставлен путь в партию. А он сам? Ему уже давно все ясно, но вместе с тем, он с ужасающей очевидностью отдает себе отчет в том, что он не свободен. С тем большим отчаянием он цепляется за то, что у него еще осталось, за то, что оправдывает его работу -- за защиту Советского Союза. Этого достаточно, чтоб продолжать работу, но этим трудно утихомирить свою совесть. И он становится все более молчаливым, все более замкнутым, все более одиноким.

Товарищей, с которыми можно еще открыто разговаривать -- по пальцам перечесть. Их не узнать наших вчерашних друзей. Те, которые еще недавно были в отчаянии и соглашались с нами, теперь все оправдывают. Они радуются новой речи Литвинова в Лиге Наций; они апплодируют польским реакционным генералам, чествующим мать Радека; они в восторге от того, что удается натравить какое-нибудь правительство на Троцкого или же перерезать провода, чтоб лишить его возможности произнести речь. У них нет ни совести, ни проблеска мысли. Ведь за них, как за того коммунистического писателя-эмигранта, думает Сталин.

Как то Людвиг беседовал о последних процессах с одним из своих друзей, товарищем по тюрьме. Наш старый друг пытается найти оправдание. Они же сознались, что то должно было быть, говорит он. Людвиг его спросил, может ли он, если бы ему в один прекрасный день предъявили обвинение, что он бежал из Польши не при помощи партии, а при помощи польской дефензивы, опровергнуть это. Ведь все партийные товарищи, которые его знали и помогли бежать, уже давно расстреляны, как шпионы и саботажники. Тяжко вздохнувши, наш друг сказал: где наши иллюзии, где наши надежды?

Настанет день, когда явятся те, которые сегодня молчат. Они будут бить себя кулаком в грудь и кричать: mea culpa. Они подтвердят то, что я говорю о Людвиге. Они придут тогда, когда будут свободны, в тот день, когда Сталин исчезнет со сцены, когда они освободятся от трагических цепей, сковывающих их, когда проснутся от гипнотического сна, в котором сейчас находятся, -- не раньше. Пока Сталин, этот могильщик революции, выдает себя за защитника Октября, на платформе которого он якобы стоит, многие из них останутся. Но эта платформа давно уже стала наклонной плоскостью, на которой больше нельзя удержаться. Именем оскверненного Октября он изгнал одного из его творцов из страны, расстреливает соратников Ленина, и этим же именем он приказал убить Людвига.

После первого процесса вопрос о разрыве становится остро. Теперь -- ни шагу дальше. Он принял решение. Но я пытаюсь на него воздействовать: не торопись, раньше переговори с товарищами. Я слишком боюсь за его жизнь. Я умоляю его -- не иди один, такой шаг нужно сделать коллективно. Но он мне всегда на это говорил: нельзя ни на кого рассчитывать, нужно идти одному и с открытым забралом. Нельзя перехитрить историю. Отсрочка ничего не даст. Не бойся смерти. Подумай, насколько легче умереть здесь, чем быть подсудимым на московском процессе.

Он все же говорит с товарищами. Смущение и ледяное молчание в ответ. Он был прав. Мы одни. Но действовать он не может, он должен ждать и идти на компромиссы. Дело ведь идет о товарищах, находящихся в Москве, о них надо было думать. Не только семья отвечает своей головой, но и друзья и сотрудники. Так проходят мучительные месяцы, пока не настал подходящий момент.

Мы свободны; но это разрыв со всем, что дорого: с молодостью, с прошлым, с товарищами. За короткое время Людвиг очень постарел, волосы его побелели. Он, любивший природу, ценивший жизнь -- теперь на все смотрит пустыми глазами. Ничто его не радует. Он видит вокруг себя только товарищей, одни лишь трупы. Душа его находится в подвалах Лубянки. Если ему и удается уснуть, он видит во сне казни или самоубийства. В случайном прохожем ему видится жест или улыбка кого-нибудь из товарищей.

Он говорит и о будущем, и о той тяжелой и упорной борьбе, к которой нужно готовиться, и о том естественном отборе, который произойдет на этом тернистом пути. Он мечтает о партийной конференции, которая укажет путь, выработает программу. Циммервальдцев тоже было мало, говорил он, и была война.

В эти недели страшной изолированности раздался зов Гертруды Шильдбах*1.

Кроме свидания с Гертрудой Шильдбах, у Людвига было свидание с Иосифом Лепином. Если то тяжкое обвинение, которое падает на Ленина, необоснованно, давно пора, чтоб он выступил открыто и отдал отчет.
Людвиг идет на свидание; через несколько часов он лежит в канаве, в луже крови. Шесть пуль погасили его ясное сознание. Последняя поразила сердце. Одной было бы достаточно, но здесь требуется "чистая" работа, не то, что в Париже, где, несколько недель перед тем, жертва отделалась только раной.

Чего добился Сталин этим убийством? Он вырвал из жизни стойкого революционера, он оставил ребенка сиротой, всех нас вверг в несказанное горе. Но его навеки умолкшие уста на весь мир продолжают кричать о сталинском преступлении. Людвиг скромно и преданно служил революции своей жизнью, он также служит ей и своей смертью.

Эльза Райсс.

К годовщине гибели Райсса

Чем больше проходит времени, тем яснее вырисовывается образ Райсса, так трагически павшего на пороге Четвертого Интернационала. Разрыв с бонапартистской кликой не означал для него дезертирства в частную жизнь, как для некоторых других перепуганных и деморализованных бюрократов. Райсс ни на минуту не собирался отойти в сторону с миной мнимого превосходства над теми, кто продолжает борьбу. Прежде чем принять меры к ограждению личной безопасности, он написал принципиальное заявление о причинах своего перехода под знамя Четвертого Интернационала. В те самые дни, когда он только подготовлял открытый разрыв с Кремлем, он уже занимался пропагандой и вербовкой в среде своих бывших сотрудников и коллег. Надо ясно представить себе тягчайшие внутренние потрясения, которые ему пришлось перенести, чтобы понять, какая сила духа скрывалась в этом революционном борце!

Фигура Людвига становится тем ближе и дороже нам, чем больше приходится наблюдать "разочарованных" и "уставших" бюрократов, которые, видите ли, так возмущены Сталиным и своим собственным вчерашним днем, что, не переводя духа, перебегают в лагерь буржуазной демократии или либерального полу-анархизма. Под действием толчков жизни подобные господа приходят к выводу, что Октябрьская революция оказалась просто напросто "ошибкой", и что нужно поэтому выдумать нечто новое, невиданное и неслыханное, совершенное, герметически защищенное от всяких слабостей и неудач. А в ожидании этой спасительной доктрины ультра-левые диллетанты, в союзе с более откровенными филистерами, занимаются сплетнями и интригами против подлинных революционеров. Нужно ли приводить примеры?

Людвиг погиб в самом начале новой главы своей жизни. Его гибель все мы ощущаем, как один из самых тяжелых ударов, -- а их было немало. Было бы, однако, недопустимой ошибкой считать, что принесенная им жертва осталась бесплодной. Мужественным характером своего поворота -- от Термидора к революции -- Райсс внес в сокровищницу пролетарской борьбы гораздо больший вклад, чем все "разочарованные" разоблачители Сталина вместе взятые. Образ Райсса останется жить в памяти молодых поколений, как урок и пример, будет вдохновлять их и вести вперед.

Л. Троцкий
Койоакан, 17 июля 1938 г.


Похищение тов. Клемента

13-го июля, при загадочных обстоятельствах, в Париже исчез наш товарищ Рудольф Клемент, один из технических секретарей IV Интернационала, бывший секретарь Троцкого в 1933-35 г.г. Товарищи его видели в последний раз около 12 часов дня. Два дня о судьбе его ничего не было известно. Лишь 15-го июля один из руководителей французской партии большевиков-ленинцев, тов. Русс, получил более чем странное, -- и по форме, и по содержанию, -- письмо за подписью Рудольф Клемент (на машинке).

Не будь московских процессов, письмо казалось бы бессвязным бредом сумасшедшего. Здесь и обвинения Троцкого в связях с фашистами и Гестапо, и дискредитация комиссии Дюи и, наконец, личные нападки на Троцкого, покойного Льва Седова и некоторых других деятелей IV Интернационала. Вся эта "аргументация" должна объяснить разрыв Клемента с IV Интернационалом. В письме приводятся фамилии ряда лиц, в разные периоды отошедших и исключенных из IV Интернационала. Подбор имен составлен на основании принципа сталинских амальгам. Здесь честные революционеры, как Нин, Снефлит, Верекен, ушедшие из организации из-за политических разногласий; демаскированные сталинские агенты, как Роман Вейль и Яков Франк, давно уже состоящие на службе ГПУ; исключенный из французской организации небезизвестный Р. Молинье, и, наконец, люди, очень мало общего имеющие с IV Интернационалом, как Рут Фишер и Маслов.

Кто автор письма? Сомнений быть не может. Это авторы поездки Седова в Копенгаген, полета Пятакова в Осло, одним словом, ГПУ. Ряд внешних признаков, не говоря уж о содержании, подтверждает правильность нашей гипотезы. Подробный анализ письма дан в статье: "По поводу судьбы Рудольфа Клемента".

Дело ясно. ГПУ похитило Рудольфа Клемента, стремясь, с одной стороны, нанести удар IV Интернационалу и лично Л. Д. Троцкому, с другой -- оно надеется, с помощью этого письма, пользуясь именем честного большевика-ленинца, дать подтверждение сталинским подлогам.

По поводу судьбы Рудольфа Клемента

1. Я получил по почте через Нью-Йорк, 1-го августа, немецкое письмо, за подписью "Фредерик". Письмо датировано 14-ым июля, без указания места отправления. На внутреннем конверте значится надпись по немецки "для Л. Д.". Необходимо выяснить, откуда и каким путем письмо пришло в Нью-Йорк.

2. Свои письма ко мне Клемент начинал словами: "дорогой товарищ Л. Д.". Настоящее письмо начинается с обращения: "господин Троцкий". Это обращение должно, очевидно, соответствовать враждебному тону письма, которое извещает о "разрыве отношений".

3. Почерк письма очень похож на почерк Клемента. Однако, при более внимательном сравнении с его старыми письмами, разница бросается в глаза. Почерк последнего письма не свободный, а натянутый, не ровный; отдельные буквы слишком тщательно выписаны, другие, наоборот, неуверенно смазаны. Отсутствие помарок и тщательная расстановка слов, особенно в конце строк, показывают с несомненностью, что письмо представляет собой копию с черновика. Написано ли письмо действительно Клементом? Я не берусь отрицать это категорически. Почерк похож, если брать каждую букву в отдельности; но рукопись в целом лишена естественности и свободы. Если это почерк Клемента, то письмо написано в совершенно исключительных обстоятельствах; скорее, однако, это искусная подделка.

4. С точки зрения почерка обращают на себя внимание обращение и подпись. Они явно написаны в другое время (другой оттенок чернил) и несколько отличным почерком. Одно из двух: либо автор письма долго колебался, какое обращение поставить и как подписаться, и разрешил этот вопрос лишь после того, как письмо было закончено; либо фальсификатор имел перед собой готовые образцы этих слов: Троцкий и Фредерик в старой переписке, тогда как все остальное письмо он должен был составлять из отдельных букв. Отсюда большая естественность и свобода в начертании обращения и подписи.

5. Имя "Фредерик", в виде подписи, трудно объяснить. Правда, этим псевдонимом Клемент действительно пользовался, но года два тому назад оставил его, когда заподозрил, что имя это стало известно ГПУ или Гестапо. Письма, которые я получал от Клемента в Мексике, за последние полтора года, подписаны либо "Адольф", либо "Камиль", никогда -- "Фредерик". Что могло бы заставить Клемента вернуться к давно покинутому псевдониму, особенно в письме ко мне? Здесь естественно напрашивается гипотеза, что в руках тех, которые подделывали письмо, были старые письма Клемента, за подписью "Фредерик", и что они не знали об изменении псевдонима. Это обстоятельство имеет для расследования очень важное значение.

6. В содержании письма имеются как бы два слоя, которые механически соединены один с другим. С одной стороны, письмо повторяет грязные фальсификации ГПУ на счет моей связи с фашизмом, сношений с Гестапо и проч., с другой стороны, оно критикует мою политику, как бы исходя из интересов 4-го Интернационала, и пытается таким путем дать объяснение "повороту" Клемента. Эта двойственность проходит через все письмо.

7. То, что письмо говорит о моих вымышленных беседах с Клементом по поводу допустимости "временных уступок фашистским верхам во имя пролетарской революции", представляет собой лишь запоздалое повторение соответственных "признаний" на московских процессах. Ни одной живой, конкретной черты "Фредерик" даже не пытается внести в московский подлог. Более того, он прямо заявляет, что "блок" с фашизмом был заключен на "достаточно неясной для меня (Фредерика) основе", как бы отказываясь, таким образом, заранее от попытки понять или объяснить методы, задачи и цели фантастического блока. Выходит, что я в свое время счел почему-то необходимым посвятить "Фредерика" в свой союз с Берлином, но не посвятил его в существо этого союза. Другими словами, моя "откровенность" имела своей единственной целью оказать услугу ГПУ.

"Фредерик" пишет дальше по тому же поводу: "то, что вы называли использованием фашизма, было прямым сотрудничеством с Гестапо". В чем это сотрудничество состояло, и как именно "Фредерик" узнал о нем, об этом ни слова. В этой своей части "Фредерик" строго следует бесстыдным приемам Вышинского -- Ежова.

8. Дальше идут обвинения "внутреннего" порядка, долженствующие мотивировать разрыв Клемента с Четвертым Интернационалом и со мной лично. Любопытно, что эта часть письма начинается со ссылки на мои "бонапартистские манеры", т.-е. как бы возвращает назад эпитет, применяемый мною к сталинскому режиму. Все обвинения в процессах против троцкистов построены, кстати сказать, по этому типу: Сталин перелагает на своих политических противников те преступления, в которых он сам виноват, или те обвинения, которые ему предъявляются. Вышинский, ГПУ и агенты последнего давно уже производят эту операцию почти автоматически. "Фредерик" покорно следует строго установленным образцам.

9. Письмо перечисляет далее отрицательные последствия моих "бонапартистских" методов. "Нас покинули в свое время, -- говорит он, -- Нин, Роман Вейль, Яков Франк". Соединение этих трех имен неожиданно. Роман Вейль и Яков Франк открыто вернулись в свое время к Коминтерну после того, как некоторое время пытались действовать в наших рядах, как тайные агенты Коминтерна. Наоборот, Андрей Нин, после разрыва с нами, сохранил независимую позицию, оставался враждебен Коминтерну, и пал жертвой ГПУ. Клемент отлично знает это различие. Но "Фредерик" его игнорирует или не знает.

10. "Вы отдали, -- продолжает "Фредерик", -- ПОУМ на растерзание сталинцам". Эта фраза совершенно загадочна, чтоб не сказать, бессмысленна. Несмотря на открытый разрыв ПОУМ'а с Четвертым Интернационалом, ГПУ преследует членов ПОУМ'а именно как "троцкистов"; другими словами ПОУМ подвергается "растерзанию" на тех же основаниях, как и сторонники Четвертого Интернационала. Загадочная фраза "Фредерика" продиктована, очевидно, стремлением восстановить против троцкизма тех членов ПОУМ'а, которые еще не убиты ГПУ.

11. Не менее фальшивый характер имеют обвинения, относящиеся к более позднему времени. "Недавно покинули организацию люди, как Снефлит и Верекен, которые обнаружили в испанском вопросе столь большое политическое чутье и мудрость". Снефлит и Верекен обнаружили, на самом деле, свою симпатию к ПОУМ'у, который был обвинен сталинцами в связи с фашизмом. Выходит, таким образом, что "Фредерик", с одной стороны, солидаризуется с ПОУМ'ом, Снефлитом и Верекеном, а с другой стороны, повторяет обвинения против противников ГПУ (в том числе, следовательно, и ПОУМ'а) в связях с фашизмом. К этому надо прибавить, что на протяжении последних лет Клемент не раз дружески упрекал меня в своих письмах в слишком снисходительном и терпеливом отношении к Снефлиту и Верекену. Но об этом "Фредерик", очевидно, ничего не знает.

12. "Нас покинули, -- продолжает он, -- Молинье, Ян Бур, со своей группой, Рут Фишер, Маслов, Брандлер и другие". В этом ряду прежде всего бросается в глаза имя Брандлера, который никогда не принадлежал к троцкистскому лагерю, наоборот, всегда был его непримиримым и открытым врагом. Об его вражде свидетельствуют годы открытой борьбы, в которой он неизменно защищал сталинизм против нас. Клемент слишком хорошо знал политическую фигуру Брандлера и его отношение к нам. Он слишком хорошо знал, с другой стороны, внутреннюю жизнь Четвертого Интернационала. Почему, для чего и зачем "Фредерик" вставил имя Брандлера в список лиц, которые принадлежали к нашему движению, а затем порвали с ним? Возможны два объяснения. Если допустить, что письмо написано Клементом, остается предположить, что он писал под дулом револьвера и включил имя Брандлера для того, чтоб показать вынужденный характер своего письма. Если же исходить из того, что письмо подделано, то объяснение подсказывается всей техникой ГПУ, в которой невежество сочетается с наглостью. На московских процессах все противники Сталина валились в одну кучу. В число членов никогда не существовавшего "право-троцкистского блока" оказывались включены не только Бухарин, но и Брандлер, и даже Суварин. По этой самой логике Брандлер попал в число лиц, порвавших с Четвертым Интернационалом, к которому он никогда не принадлежал.

13. "Ребячество думать, -- продолжает "Фредерик", -- что общественное мнение даст успокоить себя простым заявлением, что все они агенты ГПУ". Эта фраза еще менее понятна. Никто из нас никогда не говорил, что Нин и другие вожди ПОУМ'а, истребляемые ГПУ, сами являются агентами ГПУ. То же относится и к остальным перечисленным в письме лицам, кроме Романа Вейля, открыто зарекомендовавшего себя деятельностью на службе ГПУ. Клемент прекрасно знал, что никто из нас не выдвигал подобного бессмысленного обвинения против перечисленных в письме лиц. Но дело в том, что "Фредерик" пытается мимоходом взять под защиту американца Карльтона Бильса и других друзей и агентов ГПУ. Ему нужно, поэтому, скомпрометировать самое обвинение в связи с ГПУ. Отсюда грубая уловка, при помощи которой заподазривание переносится -- от моего имени -- на таких лиц, к которым оно заведомо относиться не может. Это опять таки стиль Сталина -- Вышинского -- Ягоды -- Ежова.

14. Имя Бильса написано в письме неправильно: Bills. Так мог написать это имя человек, не знающий английской (Beals) транскрипции. Между тем Клемент хорошо знает английский язык, знает имя Бильса и очень педантичен в начертании имен.

15. Немецкий язык письма правилен; но он представляется мне гораздо более примитивным и неуклюжим, чем язык Клемента, который обладает способностью стилиста.

16. Заслуживает далее пристального внимания ссылка на предстоящую международную конференцию, при помощи которой я надеюсь, по словам письма, "спасти положение" Четвертого Интернационала. На самом деле, инициатором созыва конференции, как видно из обильной корреспонденции, являлся Клемент, принимавший самое активное участие в ее подготовке. ГПУ, поскольку оно было посвящено во внутренние дела Четвертого Интернационала (на основании печати, внутренних бюллетеней, а может быть и секретных агентов) могло надеяться, при помощи захвата Клемента незадолго до конференции, сорвать подготовительную работу и помешать самой конференции.

17. В той же части письма заключается ссылка на предложение включить Вальтера Хельда в Интернациональный Секретариат, "очевидно по указанию "оттуда". Другими словами, автор письма хочет сказать, что Вальтер Хельд является агентом Гестапо. Бессмысленность этого намека ясна для всякого, кто знает Хельда. Но набросить тень на одного из видных сторонников Четвертого Интернационала, естественно, входит в планы ГПУ.

18. Письмо кончается словами: "у меня отнюдь нет намерения открыто выступать против вас: с меня всего этого довольно, я устал от всего этого. Я ухожу и очищаю свое место Вальтеру Хельду". Лживость этих фраз совершенно очевидна: "Фредерик" не стал бы писать свое письмо, если бы он или его хозяева не собирались так или иначе использовать письмо в дальнейшем. Каким именно образом? Это пока еще неясно. Возможно, в частности, на барселонском процессе против "троцкистов", при закрытых дверях. Но вероятно также и для более серьезной цели.

* * *

Какие выводы вытекают из произведенного выше анализа? В первый момент по получении письма у меня почти не было сомнений, что оно написано рукой Клемента, только в крайне нервном состоянии. Мое впечатление объясняется тем, что я привык получать письма от Клемента и не имел никогда основания сомневаться в их подлинности. Чем больше я, однако, всматривался в текст, чем больше сравнивал его с предшествующими письмами, тем больше я стал склоняться к тому, что письмо представляет собой лишь искусную подделку. У ГПУ нет недостатка в специалистах всякого рода. Мой друг Диего Ривера, у которого тонкий глаз художника, совершенно не сомневается, что почерк подделан. К разрешению этого вопроса можно и должно привлечь экспертов-графологов.

Если будет установлено, как я думаю, что письмо подделано, все остальное станет ясным само собой: Клемент был похищен, увезен и, вероятно, убит; ГПУ сфабриковало письмо, изображающее Клемента изменником Четвертому Интернационалу, может быть, с целью возложить ответственность за убийство Клемента на "троцкистов". Все это вполне в нравах международной сталинской шайки. Этот варьянт я считаю наиболее вероятным.

Первоначально, как уже сказано, я предполагал, что письмо написано Клементом -- под револьвером, или в страхе за судьбу близких ему людей, вернее, не написано, а списано с оригинала, предъявленного ему агентами ГПУ. В случае подтверждения этой гипотезы, не исключена возможность того, что Клемент еще жив, и что ГПУ попытается извлечь из него в ближайшем будущем другие "добровольные" признания. Ответ общественного мнения на такого рода "признания" диктуется сам собой: пусть Клемент, если он жив, выступит открыто пред лицом полиции, судебных властей, или беспристрастной комиссии и расскажет все, что знает. Можно предсказать заранее, что ГПУ ни в каком случае не выпустит Клемента из своих рук.

Теоретически возможно и третье предположение, именно, что Клемент вдруг радикально изменил свои взгляды и добровольно перешел на сторону ГПУ, причем сделал из этого перехода все практические выводы, т.-е. согласился поддерживать все подлоги этого учреждения. Можно пойти еще дальше и предположить, что Клемент всегда был агентом ГПУ. Однако, все факты, включая и письмо от 14-го июля, делают эту гипотезу совершенно невероятной. Клемент имел не раз возможность оказать ГПУ крупнейшие услуги, поскольку дело касалось моей жизни, жизни Льва Седова, судьбы моих сотрудников или моих документов. Он имел возможность выступить во время московских процессов со своими "разоблачениями", которые в те дни произвели бы во всяком случае неизмеримо большее впечатление, чем сейчас. Между тем, во время процессов Клемент делал все, что мог, для разоблачения подлога, деятельно помогая Седову в собирании материалов. Клемент проявлял большую преданность интересам движения и серьезный теоретический интерес при обсуждении всех спорных вопросов. Его перу принадлежат ряд статей и писем, показывающих, что к программе Четвертого Интернационала он относился очень серьезно и даже страстно. Подделывать в течение ряда лет преданность движению и теоретический интерес -- задача более, чем трудная.

Столь же трудно принять гипотезу о "внезапном" повороте в течение последнего времени. Еслиб Клемент добровольно перешел на сторону Коминтерна и ГПУ, -- все равно из каких побуждений, -- у него не было бы ни малейших оснований скрываться. Упомянутые выше Роман Вейль и Яков Франк, как и Сенин, брат Вейля, отнюдь не скрывались после своего поворота; наоборот, выступали открыто в печати, причем Вейль и Сенин (братья Соболевич) даже сделали карьеру. Наконец, Клемент, как человек способный и осведомленный, должен был бы, в случае добровольного перехода на сторону Коминтерна, написать гораздо более толковое письмо, без явных несообразностей и бессмыслиц, которые легко опровергнет каждый судебный следователь, каждая беспристрастная комиссия, вооруженные необходимыми документами.

Таковы соображения, которые приводят к выводу, что Клемент был захвачен ГПУ, и что письмо его ко мне представляет фальсификацию, сфабрикованную специалистами ГПУ. Опровергнуть эту единственную приемлемую гипотезу очень легко: "Фредерик" должен выйти из своего убежища и выступить с открытыми обвинениями. Если он этого не сделает, значит Клемент в когтях ГПУ, а может быть уже и "ликвидирован", по примеру многих других.

Главная обязанность по раскрытию загадки исчезновения Рудольфа Клемента ложится на французскую полицию. Попытаемся надеяться, как это ни трудно, что она окажется на этот раз более настойчивой и удачливой, чем в раскрытии всех предшествующих преступлений ГПУ на французской почве.

Л. Троцкий.
Койоакан, 3 августа 1938 г.

P. S. Все предшествующее было написано, когда я получил из Парижа, от 21-го июля, письмо от тов. Русса, которое каждой строкой своей подтверждает сделанные выше выводы.

1. Тов. Русс получил копию адресованного мне письма, но за подписью: "Рудольф Клемент" и "Адольф". Предполагая, что та же подпись значится в оригинале, адресованном мне, тов. Русс выражает законное удивление, почему письмо подписано именем "Адольф", а не "Камиль", как Клемент подписывался за весь последний период. В борьбе со шпионажем ГПУ и Гестапо, Клемент три раза менял за последние годы псевдонимы, в таком порядке: Фредерик, Адольф, Камиль. ГПУ явно попалось в ловушку. Располагая именами: Клемент, Фредерик и Адольф, оно для большей убедительности поставило под разными копиями все три имени (что само по себе бессмысленно), но не поставило того единственного имени, которым Клемент действительно подписывался в течение последнего периода.

2. 8-го июля, т.-е. за пять дней до исчезновения Клемента, у него в метро исчез портфель с бумагами. Разыскать портфель, разумеется, не удалось. Клемент, который хорошо знал, что ГПУ распоряжается в Париже, как у себя дома, немедленно сообщил о похищении портфеля всем секциям Четвертого Интернационала, предлагая им прекратить посылку писем по старым адресам.

3. 15-го июля, после получения от "Адольфа" письма с почтовым штемпелем Перпиньян, французские товарищи посетили квартиру Клемента: его стол оказался приготовлен для еды, все вещи были на месте, ни малейших признаков подготовки к отъезду! Важность этого обстоятельства не требует пояснений.

4. Тов. Русс указывает, что адрес на конверте из Перпиньяна написан так, как пишут только русские, т.-е. сперва имя города, затем, внизу конверта, имя улицы. Можно считать безусловно установленным, что, как немец и европеец, Клемент никогда не писал таким образом адресов.

5. Почему, спрашивает тов. Русс, имя Бильса написано так, как его пишут по русски, иначе сказать: русская транскрипция написана просто латинскими буквами?

Опуская другие замечания письма (Русс и другие французские товарищи сами доведут свои соображения до сведения общественного мнения и французских властей), я ограничиваюсь теперь констатированием того, что первые фактические сведения, полученные непосредственно из Франции, полностью подкрепляют вывод, к которому я пришел на основании анализа письма за подписью "Фредерик": Рудольф Клемент похищен ГПУ!

Л. Троцкий.
4-го августа 1938 г.


Следствие по делу о смерти моего сына Льва Седова

Г-ну судебному следователю Пеженель, при суде 1-ой инстанции департамента Сены.

Милостивый государь, г-н судья!

От моих адвокатов, метров Розенталя и Русса, я получил сегодня утром материалы предварительного дознания и медицинской экспертизы по поводу смерти моего сына, Льва Седова. В столь большом и трагическом деле я считаю своим правом говорить с полной откровенностью, без всяких дипломатических условностей. Полученные документы поразили меня своими умолчаниями. Полицейское расследование, как и медицинская экспертиза, явно ищут линии наименьшего сопротивления. Таким путем истина не может быть раскрыта.

Г-да медицинские эксперты приходят к выводу, что смерть Седова может быть объяснена естественными причинами. Это заключение, в данной обстановке, почти лишено содержания. Всякая болезнь может при известных условиях привести к смерти. С другой стороны, нет или почти нет такой болезни, которая должна была бы привести к смерти именно в данный момент. Для судебного следствия дело идет не о теоретическом вопросе: могла ли данная болезнь сама по себе привести к смерти? а о практическом вопросе: не помог ли кто-нибудь сознательно болезни, чтоб покончить с Седовым в кратчайший срок?

На процессе Бухарина-Рыкова в Москве в марте этого года, раскрыто было с циничной откровенностью, что одним из методов ГПУ является помогать болезни приблизить момент смерти. Бывший начальник ГПУ, Меньжинский, и писатель Горький были не молодыми и больными людьми; их смерть, следовательно, легко могла быть объяснена "естественными причинами". Так и гласило в свое время официальное заключение врачей. Однако, из московского судебного процесса человечество узнало, что светила московской медицины под руководством бывшего начальника секретной полиции, Ягоды, ускорили смерть больных при помощи таких методов, которые не поддаются или трудно поддаются контролю. С точки зрения интересующего нас вопроса, почти безразлично, были ли в данных конкретных случаях показания обвиняемых правдивы или ложны. Достаточно того, что тайные методы отравления, заражения, содействия простуде и вообще ускорения смерти официально включены в арсенал ГПУ. Не входя в дальнейшие подробности, позволяю себе обратить ваше внимание на изданный советским комиссариатом юстиции стенографический отчет о процессе Бухарина-Рыкова.

Г-да эксперты говорят, что смерть "могла" последовать и от естественных причин. Разумеется, могла. Однако, как явствует из всех обстоятельств дела, ни один из врачей не ждал смерти Седова. Ясно, что и ГПУ, надзиравшее за каждым шагом Седова, не могло надеяться на то, что "естественные причины" выполнят свою разрушительную работу без помощи извне. Между тем болезнь Седова и хирургическая операция открывали исключительно благоприятные условия для вмешательства ГПУ.

Мои адвокаты представили в ваше распоряжение, г-н судья, необходимые данные, доказывающие, что ГПУ считало уничтожение Седова одной из важнейших своих задач. Вряд ли у французской юстиции могут быть вообще какие-нибудь сомнения на этот счет после трех московских процессов и особенно после открытий, сделанных швейцарской и французской полицией, в связи с убийством Игнатия Райсса. В течение долгого времени, особенно же последних двух лет, Седов жил в обстановке постоянной блокады со стороны шайки ГПУ, которая на территории Парижа распоряжается почти с такой же свободой, как в Москве. Наемные убийцы подготовили Седову западню в Милюзе, совершенно аналогичную той, жертвой которой пал Райсс. Только случайность спасла Седова на этот раз. Имена преступников и их роли вам известны, г-н судья, и мне нет надобности настаивать на этом пункте.

4-го февраля 1937 г. Седов опубликовал во французском журнале "Confessions" статью, в которой предупреждал, что пользуется прекрасным здоровьем; что преследования не сломили его духа; что он не склонен ни к отчаянию, ни к самоубийству, и что если его однажды постигнет внезапно смерть, то виновников ее надо будет искать в лагере Сталина. Этот номер "Confessions" я выслал в Париж для вручения Вам, г-н судья, и потому цитирую по памяти. Пророческое предупреждение Седова, вытекавшее из непреложных и всем известных фактов исторического масштаба, должно, на мой взгляд, определить направление и характер судебного следствия. Заговор ГПУ, с целью застрелить, задушить, утопить, отравить или заразить Седова, являлся постоянным и основным фактором в его судьбе за последние два года. Болезнь явилась только эпизодом. Даже в клинике Седов оказался вынужден прописать себя под вымышленным именем Мартэн, чтоб хоть отчасти затруднить этим работу преследовавших его по пятам бандитов. В этих условиях правосудие не имеет права успокаиваться абстрактной формулой: "Седов мог умереть от естественных причин", пока не будет доказано обратное, именно, что могущественное ГПУ упустило благоприятный случай помочь "естественным причинам".

Можно возразить, что развитые выше общие соображения, как они ни вески сами по себе, не могут, однако, изменить негативных результатов медицинской экспертизы. Я сохраняю за собой право вернуться к этому вопросу в особом документе, после совещания с компетентными врачами. То, что следы отравы не найдены, не значит, что ее не было, и уж во всяком случае не значит, что ГПУ не приняло каких-либо других мер к тому, чтоб помешать оперированному организму справиться с болезнью. Еслиб дело шло о заурядном случае, в обычных жизненных условиях, медицинская экспертиза, не исчерпывая вопроса сама по себе, сохранила бы, однако, всю силу убедительности. Но перед нами из ряду вон выходящий случай, именно неожиданная для самих врачей смерть одинокого изгнанника после долгого единоборства между ним и могущественным государственным аппаратом, вооруженным неисчерпаемыми материальными, техническими и научными средствами.

Формальная медицинская экспертиза представляется тем более недостаточной, что она упорно обходит центральный момент в истории болезни. Четыре первых дня после операции были днями явного улучшения здоровья оперированного; состояние больного считалось настолько благополучным, что администрацией клиники отменена была специальная сиделка. Между тем в ночь на 14-ое февраля больной, в бурном бреду, обнаженный, бродит по корридорам и помещениям больницы, предоставленный самому себе. Неужели этот чудовищный факт не заслуживает внимания экспертизы?

Если бы естественные причины должны были (должны были, а не могли) привести к трагической развязке, чем и как объяснить оптимизм врачей в результате которого больной в самый критический момент оказался без всякого присмотра? Можно, разумеется, попытаться свести все дело к ошибке в прогнозе и плохому врачебному надзору. Однако, в материалах следствия нет упоминания даже и об этом. Не трудно понять почему: если был недостаток надзора, то не напрашивается ли сам собой вывод, что враги, не спускавшие с Седова глаз, могли воспользоваться этой благоприятной обстановкой для своих преступных целей?

Персонал клиники пытался, правда, перечислить тех, кто приближался к больному. Но какую ценность имеют эти показания, если больной имел возможность, неведомо для персонала, покинуть свою кровать и комнату и, без помехи с чьей бы то ни было стороны, бродить по зданию клиники в состоянии горячечной экзальтации?

Г-н Тальгеймер, хирург, оперировавший Седова, во всяком случае оказался застигнут событиями роковой ночи врасплох. Он спросил жену Седова, Жанну Мартэн де Пальер: "не покушался ли больной на самоубийство?". На этот вопрос, который нельзя вычеркнуть из общей истории болезни, Седов сам заранее ответил в цитированной выше статье, за год до своей смерти. Поворот к худшему в состоянии больного оказался настолько резок и внезапен, что хирург, не зная ни личности больного, ни условий его жизни, увидал себя вынужденным прибегнуть к гипотезе самоубийства. Этого факта, повторяю, нельзя вычеркнуть из общей картины болезни и смерти моего сына! Можно, пожалуй, при желании сказать, что подозрения родных и близких Седову людей вызваны их мнительностью. Но мы имеем перед собой врача, для которого Седов был заурядным больным, неизвестным инженером под фамилией Мартэн. Хирург не мог, следовательно, быть заражен ни мнительностью, ни политической страстью. Он руководствовался только теми указаниями, которые исходили от организма больного. И первой реакцией этого выдающегося и опытного врача на неожиданный, то-есть не мотивированный "естественными причинами", поворот в ходе болезни, явилось подозрение в покушении больного на самоубийство. Не ясно ли, не очевидно ли до полной осязательности, что, если бы хирург в тот момент знал, кто таков его больной, и каковы условия его жизни, он немедленно спросил бы: "не было ли здесь вмешательства убийц?".

Именно этот вопрос и стоит перед судебным следствием во всей своей силе. Вопрос формулирован, г-н судья, не мною, а хирургом Тальгеймером, хотя и невольно. И на этот вопрос я не нахожу никакого ответа в полученных мною материалах предварительного следствия. Я не нахожу даже попытки найти ответ. Я не нахожу интереса к самому вопросу.

Поистине поразительным является тот факт, что загадка критической ночи осталась до сих пор не только не раскрытой, но даже не затронутой. Упущение времени, крайне затрудняющее работу дальнейшего следствия, не может быть объяснено случайностью. Администрация клиники естественно стремилась избежать в этом пункте расследования, ибо оно не могло не вскрыть грубую небрежность, в результате которой тяжело больной остался без всякого присмотра и мог совершать гибельные для него действия или подвергаться таким действиям. Эксперты-врачи совершенно не настаивали, со своей стороны, на выяснении обстоятельств трагической ночи. Полицейское следствие ограничилось поверхностными показаниями лиц, виновных, по меньшей мере, в небрежности и потому заинтересованных в ее сокрытии. Между тем, за небрежностью одних могла легко укрыться преступная воля других.

Французское судопроизводство знает формулу следствия "против Х". Именно под этой формулой ведется ныне следствие по делу о смерти Седова. Но Х. здесь вовсе не является "неизвестным", в точном смысле слова. Дело не идет о случайном грабителе, убившем проезжего на большой дороге и скрывшемся после убийства. Дело идет о совершенно определенной международной шайке, которая совершает уже не первое преступление на территории Франции, пользуясь и прикрываясь дружественными дипломатическими отношениями. Такова подлинная причина того, почему расследование о краже моих архивов, о преследованиях против Седова, о попытке покончить с ним в Милюзе, наконец, нынешнее расследование о смерти Седова, длящееся уже пять месяцев, не приводили и не приводят ни к каким результатам. Пытаясь отвлечься от совершенно реальных и могущественных политических факторов и сил, стоящих за преступлением, следствие исходит из фикции, будто дело идет о простых эпизодах частной жизни, называет преступника именем Х. и -- не находит его.

Преступники будут раскрыты, г-н судья! Радиус преступлений слишком велик, в них вовлечено слишком большое число лиц и интересов, нередко противоречивых, разоблачения уже начались, и они раскроют в течение ближайшего периода, что нити от ряда преступлений ведут к ГПУ и, через ГПУ, лично к Сталину. Я не могу знать примет ли в этих разоблачениях французская юстиция активное участие. Я бы очень желал этого и готов со своей стороны помочь ей всеми силами. Но так или иначе, истина будет раскрыта!

Из изложенного выше вытекает с полной очевидностью, что следствие по делу о смерти Седова еще почти не начиналось. В соответствии со всеми обстоятельствами дела и с вещими словами самого Седова от 4-го февраля 1937 г., следствие не может не исходить из презумпции, что смерть имела насильственный характер. Организаторами преступления являлись агенты ГПУ, фиктивные чиновники советских учреждений в Париже. Исполнителями являлись агенты этих агентов из среды белых эмигрантов, французских или иностранных сталинцев и пр. ГПУ не могло не иметь своих агентов в русской клинике в Париже, или в его ближайшем окружении. Таковы пути, по которым должно направляться следствие, если оно, как хотел бы надеяться, ищет раскрытия преступления, а не линии наименьшего сопротивления.

Примите, г. судья, уверение и пр.

Л. Троцкий
Койоакан, 19 июля 1938 г.


Из Советов должны быть изгнаны бюрократия и новая советская аристократия

(К проекту переходной программы Четвертого Интернационала)

По поводу лозунга, выставленного в заглавии этой статьи, я получил критические замечания, которые имеют общий интерес и заслуживают поэтому ответа не в частном письме, а в статье.

Приведем сперва самые возражения.

Требование изгнать бюрократию и новую аристократию из советов игнорирует, по словам моего корреспондента, острые социальные конфликты, происходящие внутри бюрократии и аристократии; известные части бюрократии и аристократии сами перейдут, в результате этих конфликтов, в лагерь пролетариата, как говорится в другой части тех же тезисов (проект программы).

Требование (изгнать бюрократиюи) устанавливает неправильную ("ложно-определенную") основу для лишения прав десятков миллионов, включая обученных рабочих.

Требование находится в противоречии с той частью тезисов, которая устанавливает, что "демократизация советов немыслима без легализации советских партий. Сами рабочие и крестьяне своим свободным голосованием покажут, какие партии являются советскими".

"Во всяком случае -- продолжает автор письма -- нельзя усмотреть какого бы то ни было разумного политического основания для априорного лишения прав целых социальных групп нынешнего русского общества. Лишение прав должно было бы быть основано на насильственных политических актах групп или лиц против новой советской власти".

Наконец, автор письма указывает еще и на то, что лозунг "лишения прав" выдвинут впервые, что по этому вопросу не было никакой дискуссии, и что лучше было бы самый вопрос отсрочить до тщательного обсуждения после предстоящей международной конференции.

Таковы доводы и соображения моего корреспондента. К сожалению, я никак не могу с ними согласиться. Они выражают формальную, юридическую, чисто конституционную позицию в вопросе, к которому надо подходить под революционно-политическим углом зрения. Дело идет вовсе не о том, кого новые советы, когда они окончательно установятся, будут лишать власти: выработку новой советской конституции мы можем сейчас спокойно предоставить будущему. Дело идет о том, как избавиться от советской бюрократии, которая угнетает и грабит рабочих и крестьян, ведет к гибели Октябрьские завоевания и является главным препятствием на путях международной революции. Мы уже давно пришли к выводу, что достигнуть этой цели можно только путем насильственного низвержения бюрократии, т.-е. путем новой политической революции.

Разумеется, в рядах бюрократии имеются честные и революционные элементы, типа Райсса. Но они не многочисленны, и во всяком случае не определяют политическую физиономию бюрократии, как централизованной касты термидорианцев, увенчивающейся бонапарстской кликой Сталина. Можно не сомневаться, что, чем решительнее станет недовольство трудящихся, тем глубже пойдет политическая дифференциация внутри бюрократии. Но чтоб этого достигнуть, нужно теоретически осмыслить, политически мобилизовать и организовать ненависть масс к бюрократии, как к господствующей касте. Действительные советы рабочих и крестьян могут возникнуть только в процессе восстания против бюрократии. Такие советы будут непримиримо противостоять военно-полицейскому аппарату бюрократии. Как же можно допустить внутрь советов представителей того лагеря, против которого развертывается восстание?

Мой корреспондент, как мы слышали, считает критерий бюрократии и аристократии неправильным, "ложно-определенным", ибо ведущим к априорному изгнанию десятков миллионов. Здесь и заключается центральная ошибка автора письма. Дело идет не о конституционном "определении", которое применяется на основании неподвижных юридических признаков, а о реальном само-определении борющихся лагерей. Советы могут возникнуть только в процессе решительной борьбы. Они будут создаваться теми слоями трудящихся, которые окажутся вовлеченными в движение. Значение советов состоит именно в том, что состав их определяется не формальными критериями, а динамикой классовой борьбы. Известные слои советской "аристократии" будут колебаться между лагерем революционных рабочих и лагерем бюрократии. Войдут ли эти слои в советы и когда именно, будет зависеть от общего хода борьбы, от того, какую позицию займут разные группы советской аристократии в этой борьбе. Те элементы бюрократии и аристократии, которые в процессе революции перейдут на сторону восставших, конечно, найдут себе место в советах. Но уже не как бюрократы и "аристократы", а как участники восстания против бюрократии.

Требование изгнания бюрократии ни в каком случае нельзя противопоставлять требованию легализации советских партий. Сейчас советы являются декоративными привесками к бюрократии. Только изгнание бюрократии, немыслимое без революционного восстания, может возродить борьбу различных тенденций и партий в советах. "Сами рабочие и крестьяне своим свободным голосованием покажут, какие партии являются советскими", говорят тезисы. Но именно для этого надо прежде всего извергнуть бюрократию из советов.

Не верно также, будто лозунг этот представляет что-либо новое в рядах Четвертого Интернационала. Нова, пожалуй, формулировка, но не существо. Мы долго стояли на точке зрения реформы советского режима. Мы надеялись, что, организуя давление передовых рабочих, левая оппозиция сможет, при помощи прогрессивных элементов самой бюрократии, реформировать советскую систему. Через этот этап перескочить нельзя было. Но дальнейший ход событий опроверг, во всяком случае, перспективу мирного преобразования партии и советов. С позиции реформы мы перешли на позицию революции, т.-е. насильственного низвержения бюрократии. Но как же можно низвергать бюрократию и в то же время отводить ей легальное место в органах этого низвержения? Если до конца продумать революционную задачу, стоящую перед советскими рабочими и крестьянами, то лозунг, стоящий в заглавии этой статьи, придется признать правильным, само собой разумеющимся и неотложным. Вот почему международная конференция должна, на мой взгляд, санкционировать этот лозунг.

К.
3 июля 1938 г.


Воззвание польских большевиков-ленинцев

Редакцией получено воззвание польских большевиков-ленинцев, выпущенное по случаю роспуска КПП Коминтерном. Роспуск КПП -- небывалое явление в истории мирового рабочего движения. Он ставит перед нашими польскими товарищами громадную и ответственную задачу: собрать под знамя IV Интернационала осколки польской компартии и построить новую революционную партию. -- Ред.

Ко всем членам
бывшей Коммунистической Партии Польши.
Ко всем членам бывшего Коммунистического Союза Молодежи Польши.

Товарищи!

По приказу Сталина, Ежова и Литвинова, Коминтерном распущены КПП и КСМП. Формальному роспуску КПП предшествовал разгром всего руководящего штаба партии, как нынешнего, так и прежнего. Расстреляны, убиты или замучены в застенках ГПУ: Варский, Костржева, Валецкий, тов. Домский, тов. Софья Уншлихт, Круликовский, Ленский, Генриковский, Бронковский и многие, многие деятели Коммунистической Партии Польши, обвиненные в шпионаже и провокации. Теперь это гнусное обвинение выдвинуто против всей КПП, всего КСМП. Коммунистическое движение Польши за все 20 лет было ни чем иным, как агентурой дефензивы и II отделения генерального штаба. Таков вердикт кремлевского палача. Гнусная ложь! Коммунистическая партия Польши, родившаяся из объединения СДКПЛ и ППС-левицы, была долгие годы -- в эпоху ленинского Коминтерна -- героическим авангардом пролетариата Польши. Мы, польские троцкисты, выходцы из КПП, протестуем перед лицом рабочего класса Польши против гнусной клеветы на героическое прошлое нашей бывшей партии. Несмотря на серьезные разногласия, отделяющие нас от Варского и Костржевы, мы с глубоким уважением вспоминаем их имена и их заслуги перед рабочим классом. Взгляды товарищей Домского и Софьи Уншлихт в последние годы их жизни нам не были точно известны, но мы знаем, что они убиты сталинскими палачами за их преданность делу социалистической революции. Мы, боровшиеся семь лет против подлости преступлений Ленских и Генриковских, знаем, что последние руководители КПП были послушным орудием в руках Сталина, а не дефензивы. По приказу Сталина, ЦК КПП ("во главе с Ленским") проводило в 1929-1935 г.г. беспринципную авантюристскую ультра-левую политику, чтобы потом, опять-таки по приказу Сталина, переметнуться к ультра-правой политике "Народного фронта". Когда же КПП занялась провокацией в отношении троцкистов и доносительством на них, то и это делалось по прямому приказу Сталина, а не дефензивы. Но КПП не помогли ни преданность "вождю", ни "достижения" в борьбе с троцкизмом. В тот момент, когда КПП стала не нужна Сталину, он разгромил ее руководство и развеял членов партии на все четыре стороны.

Товарищи! Совершенно растерянные, вы в смятении ищете объяснения роспуску вашей партии, этому, кажущемуся вам непонятным, явлению. Но объяснение найти не трудно. Надо только уметь смотреть правде в глаза. Разгром КПП, это -- следующее звено в цепи сталинских преступлений, это дальнейший шаг в победоносном шествии термидорианской контр-революции, огнем и мечем уничтожающей старое революционное поколение, -- не только русское.

Советская бюрократия уже давно подчинила Коминтерн интересам своей иностранной политики. Чтобы снискать расположение французской буржуазии, Сталин толкнул французскую компартию в объятия "радикальной" буржуазии; Сталин, не колеблясь, поставил КПП на вытяжку перед Рыдз-Смиглой, надеясь добиться перемены польской иностранной политики. Но решающие круги польской буржуазии отбросили предложение Москвы. КПП делала все, чтобы создать в Польше фронт "демократических" союзников ГПУ. Однако, все усилия оказались напрасны. КПП оказалась неспособной -- да и не по своей вине -- сыграть роль моста между Кремлем и Главным Инспектором Военных Сил. И она, поэтому, стала ненужным балластом для Сталина и Литвинова. Сталин распустил КПП, желая окончательно убедить польскую буржуазию в том, что советская бюрократия действительно отказалась от всяких революционных "иллюзий", что термидорианский СССР и не думает о подготовке мировой революции, что Сталин, это -- не Троцкий, что Бек, поэтому, должен, в конце концов, найти общий язык с Литвиновым.

Товарищи! КПП, павшая жертвой гнусного преступления и подлой клеветы, давно перестала быть партией коммунистической в истинном, то-есть революционном, смысле этого слова. Но пока только небольшая часть рабочих отдает себе отчет в этом. Для десятков тысяч рабочих КПП до последнего времени являлась представительницей Октябрьского большевизма, символом пролетарской революции. Члены КПП послушно шли под ярмо самого отъявленного оппортунизма, в уверенности, что они служат делу революции. Неужели и покушение Сталина на КПП не убедило передовых коммунистических рабочих в контр-революционной сущности сталинизма?

Товарищи! Нет больше в живых КПП и никто не сможет ее воскресить. Всякая попытка воскресить сталинскую КПП была бы реакционной. В качестве наследников КПП скоро заявятся социалистические партии. Этих господ надо прогнать. Надежды на реформизм не больше, чем на сталинизм. Чтобы добиться победы, польский пролетариат должен иметь революционную большевистскую партию, партию нарождающегося IV Интернационала.

Вот уже семь лет, как мы, большевики-ленинцы, работаем над созданием революционной организации в Польше, создаем кадры новой пролетарской партии. Мы -- наследники великих марксистских традиций СДКПЛ, партии Розы Люксембург и Тышки, и героического прошлого КПП. Мы, троцкисты, являемся в Польше, и во всем мире, единственной группировкой, представляющей ленинский коммунизм. Наша программа -- программа большевизма. Наше знамя -- знамя Октябрьской революции. Под это знамя мы призываем вас, товарищи! Старая КПП умерла, -- да здравствует Новая Коммунистическая Партия Польши! Да здравствует IV Интернационал!

Большевики-ленинцы
Варшава, июль 1938 года.